ЛЭКС ТАЛЬОНИС (Закон воздаяния)

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

Lex talionis (також Jus talionis — рівна міра покарання, рівнозначна відплата) — у звичаєвому праві давніх народів правило (принцип), за яким міра покарання повинна дорівнювати тяжкості вчиненого злочину, тобто має відтворювати шкоду, заподіяну злочином.

В біблійних джерелах принцип таліону відомий формулюванням «око за око, зуб за зуб».

ЛЭКС ТАЛЬОНИС

(Закон воздаяния)

·

ПОВЕСТЬ

Совершенство есть во всем, что не может тебе достаться...
Анаис Нин.
Эмиграция — это капля крови, взятая у народа на анализ.
Мария Розанова.
Те, кто ест фугу*, глупы. Но те, кто не ест фугу, тоже глупы.
Японская мудрость.

·

Изредка бывшему инженеру-конструктору Всеволоду Кацу, а ныне босяку и сионисту, оптимисту и выпивохе Соломону, «приваливало счастье», и к компании прыгающих в кружке медяшек присоединялись серебристые монетки достоинством в один, а то и в пять шекелей. Соломон тут же прятал их в карман, чтобы у обеспеченных сограждан не возникло ложное представление: мол, ему на сегодня, пожалуй, хватит. А первые несколько монет, как потом признался мне Соломон, он положил туда сам. И в самом деле, не стоять же с пустой кружкой на вытянутой руке — не всякий с ходу поймет, чего он тут делает на углу, у магазина Моти. Бывало, этот круглолицый и упитанный, как голландский сыр, хозяин одаривал Соломона перед шаббатом овощами и фруктами, уже заскучавшими по мусорному баку.

И тут произошло нечто...

В узком проходе со стороны сквера появилась странная фигура.

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

Я и раньше встречал этого человека. Иногда он сидел на ступеньках перед входом, а перед ним лежала небольшая консервная банка, почему-то всегда пустая — то ли у него не было такого таланта, то ли сограждане отказывали ему в милостыни. Иногда он неспешно бродил по рынку или торопливо уходил через сквер.

Был он высокого роста, худощав, но плечист. Застиранная полотняная рубаха, выгоревшие на солнце армейские бриджи и чиненые турецкие сандалии на босу ногу. С крупной головы на плечи ниспадали длинные, чуть вьющиеся, седые волосы. Через плечо переброшена холщовая торба с неизвестным скарбом.

Для меня он был тайной, загадкой. От него, казалось, исходила какая-то внутренняя сила и...благородство. Что и отличало его от большинства русских израильтян с лицами озабоченными и надменными, то обесцвеченными от напряжения и усталости, то прикрытыми масками радушия, участливости, заинтересованности, под коими часто сквозили безразличие, притворство, чванливость.

Да, именно поэтому он мне казался знакомым, героем, сошедшим со страниц романа. Я даже дал ему имя, прозвав Робинзоном. При каждой встрече у меня всегда возникало желание заговорить с ним. Но я не знал с чего начать, опасаясь ненароком его обидеть или отпугнуть. Потому не решался.

И вот сейчас его серебристая голова гордо плыла над медленно ползущей базарной толпой. Робинзон приближался. Наконец он поравнялся с нами, остановился. Над коробкой Соломона завис его массивный кулак. Через мгновение кулак разжался, раздался звон. Красавица-монета достоинством в десять шекелей легла на невзрачные распластанные медяшки. Они на время притихли и прекратили свой танец, как бы с восторгом и изумлением разглядывая прибывшую на бал королеву.

Я, недоумевая, уставился на монету и то ли самому себе, то ли в адрес Соломона риторически произнес: «Неужели десять шекелей?» Соломон извлек монету, привычным жестом опустил в карман и спокойно ответил: «Да, он так всегда дает».

Сегодня, именно сегодня, решил я. Скажу ему: «Сэр, вы благородный человек, и я хочу...» Нет, как-то высокопарно, по-книжному. «Ну, что же ты, давай, не медли, ведь он опять уходит в свои неведомые „джунгли“», — поторопил меня внутренний голос.

Я, было, двинулся по аллее вслед за Робинзоном, но тут как назло запел «мобильник». Меня вызывал Шай, наш посредник между бюро по найму рабочих и почтовым начальством. Вот так, как всегда некстати, нужно срочно выйти на работу, подменить заболевшего напарника. Пока я разговаривал, Робинзон потерялся из виду, и мне ничего не оставалось, как вернуться домой.

Дома было тихо, уютно, прохладно. Жена спала после ночного дежурства, и я, стараясь не шуршать — не скрипеть — не греметь, поставил в вазу цветы, отправил продукты в холодильник, переоделся, собрал свой «тормозок» и отправился на работу.

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

* * *

Почтовые пересылки — не самое последнее место в Святом стольном граде, где всегда требуется наш «ограниченный контингент». За полтора года мне довелось потрудиться в разных местах, и повсюду я встречал «русских» из этого «контингента». Вынесенные волнами Большой алии на берег исторической родины, не все они пожелали быть расплавленными в азиатских тиглях, дабы превратиться в единый национальный слиток, хотя и пели иногда по праздникам «Ам исраэль хай!»*

То ли в силу того, что встретившие их «братья» все равно именовали их «русскими», то ли в силу укоренившихся европейских недостатков быть вежливее, образованнее, интеллигентнее, то ли потому что привезли с собой остаточный магнетизм «великого», «могучего», «нерушимого» Союза, оригинальная натура русского еврея зачастую оставалась таковой и в этой стране. Хотя и встречались примеры полной и удачной абсорбции, «русского» так или иначе можно было распознать по глазам, выговору, манерам, реже — одежде. Многие из них продолжали жить своими интересами, привычками и рефлексиями, как-то совмещая их с новым бытом, традицией, атмосферой. Русский язык звучал не повсюду, но говорить на нем уже не стеснялись даже на рабочем месте.

·

— Шалом, ахи!* Как диля?

— Шалом, Йорам! — Да, брат мой, в третий раз ты сегодня со мной здороваешься. По всему видать, ни лица, ни имени моего до сих пор запомнить не удосужился. А я ведь уже полгода здесь кручусь.

— Ма ата омер? Ло хеванти.*

— Ло хашув. Стам.*

— Руслан! Где тебя носит? — Это уже Лев, единственный из десятка наших начальников, с кем можно говорить, не выбирая выражений.— Иди, помоги Микки разгрестись.

— Так обедать же пора.

— Ну да, время срать, а мы не ели. Пойдешь через полчаса.

— Куда? В сортир или на обед?

— Что?

— Да так. Похоже, хорошо ты, Лева, насобачился не только языку, но и здешним манерам.

— Ладно, проехали. Иди, дорогой, работай...

·

Помогать Микки мне не хотелось по многим причинам. Во-первых, он — отпетый стукач; по себе знает, сучонок, как тягостна наша работа, видит, как закипает в наших глазах недовольство, и тут же находит место воткнуться подобно клещу. Во-вторых, работать, как наш брат, старательно, аккуратно, с умом, не любит и не умеет. Не приучен. А потому и находит изворотливый парнишка, где бы вовремя услужить, кому чего подать, поднести. Наладился он было для завхоза кофе готовить, бумаги его раскладывать, на складе чего-то убирать, ну и наушничать потихоньку. Не успел Овадью сменить Шломо, так он уж тут как тут. Ладно, Овадья из полицейских чинов, туда и вернулся пенсию выслужить. А остальные?.. Ха, и для них это тоже — норма. И они друг друга закладывают. Восток, понимаешь ли.

Хроменький и сухоребрый, лицом и телодвижениями Микки напоминает летучую мышь. И цветом, пардон, тоже — из Эфиопии привезли его, еще голопупеньким. Теперь парнишка хоть и в рубашке ходит, но попрошайничать продолжает. Каждую неделю то мелочишку сшибет, то сигарет у него нет, то «мобильник» ему дай — просит на минуту, а лясы точит, пока не остановишь.

·

* * *

В детстве меня часто бивали. И «жидом» обзывали. А лет до двенадцати был я русоволос, не хуже других лазал по деревьям и по оврагам, играл в футбол и ездил на велосипеде. Однако местное жиганьё нутром чуяло: отличаюсь я от них чем-то. Может, потому, что мог выскочить голышом поутру и подолгу любоваться желтым полевым цветком в росе или майским жуком на кустистой и пышной «кашке». Я ловил разноцветных бабочек, но выпускал певчих птиц. Мог сорвать алую розу, но боялся наступить на шоколадного жука-носорога. Я рано стал выделять красивых девочек в детском саду. А когда пошел в школу, поначалу меня больше волновали запахи чернил и бумаги, красок и карандашей, чем сами буквы, цифры и рисунки к ним.

Теперь же меня волнует, или, как говаривала бабушка Эстер, «нервирует» другая картина. Почему выходцев из Марокко и Эфиопии, Йемена и Алжира, Иордании и Ирана без разбора записали здесь в первосортные евреи? Ведь Израиль — это страна, чьей историей всегда была религия. А религией — история. И уж если в ней покопаться, то берберы приняли иудаизм, продавшись, образно говоря, за мешок мацы. Ладно, пусть это было еще во времена великого переселения народов. Но вот, например, большие эфиопские кланы обратились только в девятнадцатом веке...

И почему я, родившись таким по замыслу Бога и по любви родителей, заранее был унижен Галахой, составленной сверхкошерными коэнами? Что, после репатриации я должен перестать уважать, а значит — предать свою мать-нееврейку? И что после этого Галаха, неколебимость которой в веках можно сравнить лишь с каменным идолом или сфинксом?

И на чьей стороне правда, истина, справедливость? На стороне раввинов, блюдущих ритуалы и традиции, но втихаря трахающих своих юных ешиботников; призывающих Машиаха, но замаравших руки приписками и денежными махинациями? О’кэй, пусть таковых единицы. Ну, а другие, большинство? Большинство ортодоксов — по моим наблюдениям — это паства, зомбированные оловянные солдатики, живущие по принципу: молитва ради молитвы, Тора ради Торы, Всевышний ради Всевышнего и ничего — или почти ничего — ради ближнего.

С невеселыми мыслями я закончил работу и поспешил к остановке, чтобы успеть на свой счастливый 13-й маршрут. Дай Бог, чтоб никогда не прозвучало здесь «Аллах акбар!».

·

Несмотря на поздний час, Татьяны дома не было. С недавнего времени она стала проявлять повышенный интерес к израильской культуре. И я ей не перечил. Во-первых, не мог уделить для этого столько внимания — работал. Порой — по 14 часов, а то и по две смены подряд. Во-вторых, понимал: общаясь в театрах и кафе, на выставках и вернисажах, она не только совершенствует свой иврит, но и быстрее вживается в не совсем еще привычную ей среду. Благо, те подопечные-инвалиды, что приглашали Таню, сами же возили ее на своих напичканных электроникой авто и платили за все развлечения.

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

Возвращаясь, она никогда не делилась подробностями, лишь иногда сухо оповещала: «Были на презентации вин и сыров... Смотрели новую пьесу Бар-Йосефа...» Но, когда она входила, ее выдавали глаза — они лучились отраженным светом новых эмоций и настроений. А, глядя на меня, Таня почему-то старалась приглушить этот свет. И, не понимая почему, тогда я объяснял это ее усталостью. Уже полтора года Таня работала в специализированной больнице для детей-инвалидов. Ей приходилось быть одновременно и няней, и медсестрой, и воспитателем. А на это уходило немало физических и моральных сил. Я бывал в ее отделении и, как-то проведя в нем около часа, подумал, что не продержался бы там и дня.

·

* * *

Рабочая неделя началась субботним вечером. И, увы, не с «Шавуа тов!»*.

— Ты опоздал на два часа! — холодный и колючий взгляд Орэна остановил меня на пути в раздевалку.

Объяснять ему, что я провел выходные у друзей в Ашдоде и вернулся сразу после концерта Лореса?.. Как перевести, что он один из лучших бардов Москвы?.. Иврит мой слабоват для подобных бесед. И кто такие барды для человека, который лишь играет в лото-тото и только иногда листает газеты? Даже если бы я смог растолковать ему всё на языке ТАНАХа, вряд ли бы он проникся моими интересами. Менталитет не тот. Восток, понимаешь ли...

— Я прямо из Ашдода. Но Шая предупредил за два дня, что вернусь сегодня в одиннадцать. И он сказал, что все — ок’эй. Почему не передал, не знаю. Забыл, наверное... Я быстро, через пару минут. Только переоденусь.

— Ни минуты! Грузовик на Хайфу ждет. Становись, работай, как есть!

Я взял моток веревок и ринулся было к мешкам. Потом посмотрел на свою белую рубашку, костюмные брюки и демонстративно направился в раздевалку.

·

Половина моих «коллег» по ночной смене в основном с Украины. У большинства есть высшее образование: «политехи» и педвузы — что еще мы могли выбрать в родной «совдепии», зная о негласной доминанте пятого пункта. Здесь нас называют «академаим», независимо от того, закончил ты университет или институт... Но есть и другие — те, что помоложе, — продукты «ускорения» и «перестройки». Они чуть ли не со школьной скамьи включились в малый бизнес, в кооперативную и частную торговлю. Некоторые успели «прокрутиться» в Польше и в Германии, нажить и потерять целые состояния.

Шура, он же Алекс, он же Моно (ибо глуховат на одно ухо), посреди перерыва живописал, как некогда торговал рыбой на одном из московских рынков, как ловко, а главное — с юмором, «накалывал» налоговиков, милиционеров и таксистов. При этом, в самых забавных и острых местах, он, опережая всех, разряжался таким гоготом, по которому его можно было узнать, даже поднимаясь по лестнице второго этажа. Слушал я эту историю не впервые, поэтому она мне быстро наскучила. Подкурив сигарету, я пошел в дальний угол.

— Эй, Руслан! Ты здесь не кури! Если не хочешь неприятностей... И вообще, в этом месте тебе быть не положено. Здесь у нас письма и бандероли утерянные хранятся. А вдруг что пропадет. Тогда жди полицию с обыском, фамилию и не спросят, все в доме перевернут. Был у нас уже один такой...

От возмущения я чуть не поперхнулся дымом.

— Ты что, Лев? Тут же все чадят. Вон, смотри, сколько окурков. И кресла в кружок...

— Ну-у, нам это позволительно. По статусу. А ты у нас — новенький. Мало ли...

— Ты что, не в состоянии разглядеть порядочного человека? И любому готов ярлыки навешивать, да?

— Разглядывать в мои задачи не входит. Я тебе здесь не психоаналитик, а начальник смены. И ты для меня — рабочий, и обязан делать все, что скажут!

— Я бы сказал, чернорабочий. И работаю и за себя и за того негра, который уже полчаса кофеек попивает. Парадокс, Лев Давидович.

— Ты бы лучше не по сторонам смотрел, а вон на те «грибы». Видишь, сколько мешков переполненных, поделить надо.

— Да у меня с делением плохо, чаще умножать приходилось.

— Э-хе-хе... Мой тебе совет: ты начальству не дерзи...И с Орэном не загрызайся... И на Микки х... забей, он — приемный сын одного из боссов... Не то тебя здесь быстро съедят.

— Уже съели. Ты, Лева, вместе со всей этой почтовой братией — левиафан, а я — Иона... Ну, ничего, даст Бог, выберусь из этого брюха.

— Не выберешься. Быстро засасывает. А потом — не захочешь. Везде одно и то же.

·

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

* * *

В своих детских снах я чаще всего летал. Летал не только над дедовским садом, над окрестными переулками, балками, кручами и старым Петропавловским кладбищем, но и над неведомыми городами с высокими белыми стенами и диковинными замками, храмами и залитыми солнцем площадями. Я просыпался тогда с ощущением света, чистых красок, свободного дыхания, вольного простора, загадочной красоты мира, что был во мне и вокруг.

Может быть, мне снился Иерусалим? Не знаю. Был ли это Иерусалим небесный, с которым меня знакомил ангел-хранитель, или его отражение? Загадка... Но то, что судьба все же привела меня в этот город, не случайность.

Еще когда мы жили в кибуце, очень хотелось попасть в это таинственное и манящее место. В этот праздник детских снов. На курсах иврита я узнал, что в Иерусалим не едут, не идут, не путешествуют. Для этого есть специальный глагол «лаалот» — «подниматься». А однажды услышал от знакомых, что Святой Город не всех принимает. Но как это понимать, я узнал намного позднее.

Как-то моя знакомая по имени Марианна (а жила она в Холоне) ответила на приглашение приехать в Иерусалим довольно туманно: «Может быть... Не знаю... пустят ли меня. Я должна прежде, ну... как бы это сказать... получить разрешение». И мне поначалу показалась странной такая речь. Какие тайные знаки должны были ей открыться, чтобы сесть в машину и через полчаса увидеть редкостную картину — заснеженный Иерусалим? В тот день она не приехала.

И, как потом оказалось, дело было вовсе не в превратностях погоды и не в опасностях, что поджидали ее на трассе. Марианна — опытный, уверенный и осторожный водитель. Если она знала, что это ее день, она могла ехать куда угодно и сколь угодно долго, несмотря на дождь и слякоть. Важно знать, что это — ее путь, что он ей открыт, что Провидение благоволит ей. А какие ей посылались знаки, она так и не открыла.

Была пятница. Марианна приехала ко мне без приглашения, позвонив внезапно с дороги. Мы смотрели на белое закатное солнце над белой горой и зеленеющей долиной. Мы поднимались в небесный Иерусалим. В наших душах пели райские птицы. А на следующий день я узнал, что на обратном пути, на совершенно чистой и сухой трассе машину занесло, она ударилась о разделительный барьер и перевернулась. Марианна чудом осталась цела — спасли ремни и подушка безопасности.

Что же это было? Неужели «закон воздаяния»?

Лишь позже я понял: это было предупреждением мне.

А Иерусалим, и вправду, часто перед закатом, реже — на рассвете, наполнялся тем удивительным воздухом, тем волшебным светом, какой можно увидеть лишь на полотнах Каналетто и Ахенбаха.

·

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

* * *

Робинзон появился на моем пути так же неожиданно, как и исчез.

Пасмурным ноябрьским утром, выйдя на большой пустой перекресток, я, как сомнамбула, двинулся на красный свет. В горле першило. В мозгу каплями серого чугуна остывали сны и вчерашние мысли. Оттуда, словно из глубокого каменного колодца, вроде того, что я видел в Мегиддо, глухо доносились слова: «Этой земле нужны лишь саженцы, ваши дети. А вы — всего-навсего — удобрения. Смирись и прими свою участь. Оставь гордыню и...»

Чья-то сильная и большая ладонь вдруг ухватила мою руку повыше локтя и вернула с проезжей части.

— Рискуете, молодой человек... Э-э, да я гляжу вы что-то не в себе. Не выспались или какие заботы гложут?

Я будто только что пробудился. Мой голос задрожал. Ведь я впервые видел Робинзона так близко. Он был одет в невероятный просторный белый плащ и походил на ангела.

— М-м-м... мне кажется, я вас знаю, то есть... видел. Но не в этом дело. Простите, мы же в Иерусалиме, а вы ко мне — по-русски.

— Да ведь и я вас где-то видел. И слышал. — Его голос, напротив, был твердым и спокойным, с такими приятными обертонами, какие бывают лишь у хороших чтецов и актеров. — Что ж, пришла пора познакомиться, — он протянул свою крепкую и красивую руку, — Рафаил.

В этот момент его глаза потеплели, наполнившись изнутри светом и мерцанием, какое возникает в ореоле свечи. Зашумел ветер. Зашелестел его плащ. Зашелестела редкая листва. Я не заметил, как мы оказались на другой стороне улицы.

— Простите, а кем вы...

— Работаю?.. Санитаром. Всю жизнь. Нет, когда-то давно служил на подлодке. Военным врачом. Списали... за пьяную драку... Вы, наверное, хотите узнать обо мне больше, но, похоже, торопитесь. Да и меня ждут... Мы еще с вами увидимся. Шалом!.. В Город мира надо приходить с миром. Иначе он не примет вас, — сказал мне на прощание Рафаил. — И не занимайтесь самолечением, — тут он сделал известный всем пьющим жест.

Однажды я уже пренебрег подобным советом.

·

* * *

В то время редакция «Вечерки» располагалась в самом центре города. В двух кварталах от нее — краеведческий музей. Здесь работали мои друзья, и лучший из них «мин херц Питер». К нему-то я и заглянул в обеденный перерыв: покурить и обсудить последние архивные находки. Но Петра на месте не оказалось.

В светлом уютном кабинете бывшего купеческого особняка у одного из столов моложавый зам рассказывал сотрудникам вчерашний анекдот, за другим кто-то дописывал текст новой экскурсии, а в дальнем углу происходили какие-то, не совсем понятные мне, действия. Публика помоложе подходила поочередно к темноокой зрелой даме, сидящей за столом, и отходила через несколько минут. Та чем-то манипулировала перед ними — за спинами было не разглядеть — и что-то говорила вполголоса.

Тут же передо мной возник Гоша — «анархист», «бундовец» и «украинский националист» в одном лице. Уже слегка навеселе, чуть кося подслеповатыми глазами в сторону «загадочного» стола, он доверительно сообщил: «А Петрухи нет. Поехал в типографию книжку свою получать. Приходи к шести, обмывать начнем!»

— Вот это новость! Вот так мин херц, подпольщик! И что за книга?

— А ты не знал? Так его же работу издали, наконец. О местном казачестве.

В этот момент волоокая дама поднялась из-за стола, подошла к нам и, взяв под руки, подвела к окну: «Тебе, Гоша, лишь бы за ворот залить, а повод сам найдется. И ты всегда сухим из воды выйдешь, только маме твоей от этого больно... А вот другу твоему, — она внимательно посмотрела на меня, — сегодня пить совсем не стоит. Потрясение его ждет сильное. А может, даже и болезнь».

Не придав ее словам никакого значения, я вернулся в редакцию, закончил свои дела и к шести уже был во дворе музея. Красное вино лилось рекой. Как всегда, оказалось мало. Мы сбросились. И праздник закончился у Петрухи на кухне без четверти одиннадцать.

Надо заметить, что пьянею я не так быстро. То есть когда все вокруг уже изрядно во хмелю, а некоторые даже впадают в буйство, мне удается сохранять ясность ума. В чем причина, точно сказать не могу. То ли гены, то ли самоконтроль такой... В общем, возвращался я твердой походкой и совсем не в глухую пору. Но...

За пару кварталов от центра города из полутьмы сквера навстречу мне вышли двое.

— Алё, спички есть?

— Нет.

— А закурить?

— Нет, ребята, уже всё «расстреляли».

— Тогда деньги гони!

— Так может вам и кл...

В это мгновение на мой затылок обрушился удар такой силы, от которого в голове раздался гром, и я провалился... Нет, ещё не в преисподнюю. Пока били ногами, багровые вспышки гвоздили мозг, потом окутавшая меня тяжелая чернильная мгла раздвинулась, а из напряженной синевы появилась фигура в светлом хитоне. Определенно, это был человек... Вдруг я понял, что он меня видит. Нет... это был... Он приблизился и молча посмотрел мне в лицо. Но каков был этот взгляд! Откуда в нем столько света и понимания, мира и спокойствия?! Он будто звал за собой. Туда, где тихо сияли красота и добро мироздания. И я пошел за Ним...

...Сколько минут пролетело до того момента, когда я очнулся в луже крови — две или три, — не знаю. С трудом подняв голову, я встал на четвереньки и пополз к ближайшему телефону-автомату.

·

ЛЭКС  ТАЛЬОНИС  (Закон  воздаяния)

* * *

Минул еще один год. За это время я подготовил и выпустил свой первый в Израиле поэтический сборник. Деньги на издание выделило Министерство абсорбции. Сказать точнее, я получил их, когда после участия в закрытом конкурсе выиграл грант. Событие не бог весть какого масштаба, но то, что я получил высшую оценку от здешних знаменитостей, укрепило мой творческий потенциал, а Иерусалим придал ему новые мотивы и краски.

Но мира в моей душе не было. Какое-то неясное предчувствие ледяной колючей волной порой окатывало сердце. Оно становилось вялым и пугливым в тисках боли. Однообразная изнурительная работа доводила до отчаяния. Казалось, что ночные смены никогда не кончатся. Сон не приносил облегчения, руки были словно налиты свинцом, что-то давило и ныло в затылке.

Наши с Таней рабочие графики не совпадали. Соответственно и выходные. Наши и без того редкие выходы в кино, в театр или в концерт сошли на нет. Жизнь становилась все преснее, уже, однообразнее. Как будто изменилась формула времени и пространства. Ностальгия пустила свои корни и стала пробиваться мощными ростками, выбросив первые цветы в виде стихов и неодолимого желания увидеть родной город, друзей. Я стал часто вспоминать о прежней работе и о том, с каким задором, с какой эйфорией готовил к изданию свою первую книжицу.

Хотя и обошлась в двенадцать миллионов тогдашних купюр, пожертвованных очень учтивым и образованным бизнесменом, не принесла она мне ни доходов, ни славы. Половина ее тиража была раздарена, вторая — просто оставлена в редакции газеты, где я работал. Увы, была она концептуально хлипкой и тоненькой, как простынка. Но знали меня в нашем городе не только по публикациям на темы культуры и искусства, краеведения и экологии. Поэтические вечера и студии были той замечательной отдушиной, где постоянно витал пьянящий воздух свободы, литературных пристрастий и споров, интересных встреч и открытий. Там я и познакомился с Таней.

Я был ею о-ча-ро-ван.

Выглядела она очень скромно: черная юбка и сиреневая кофточка с тесемками на узком вырезе. Худощавая, хрупкая и беззащитная фигура девочки-подростка. Но ее глаза... Они были полны такой волнующей синевы, такой подкупающей чистоты и ясности, наивности и доверчивости, что просто завораживали... Любоваться ими, нет, дышать ими можно было так же долго, как ароматной прохладой персидской сирени в майском саду.

Я помню, какими они были бездонными и усталыми после родов.

Таня смотрела на меня с укоризной за то, что ей пришлось пережить, а на дочурку — с теплотой и состраданием, ведь она была такой слабой, а молока не хватало.

Да, тогда я впервые почувствовал свою вину перед нею. Но не подозревал, какой мерой буду наказан.

·

* * *

В пятницу мы работали с девяти до трех.

Каким будет пробуждение, если накануне ты вернулся со смены пополуночи... Наскоро выпив кофе, я поднимался по крутой лестнице к остановке автобуса, задыхаясь в сырой горечи тумана и на ходу включая «мобильник». Нужно прибавить шагу, но ватные ноги не слушаются... Из-за угла неспешно поворачивает «тринадцатый». На бегу достаю проездной. До входной двери остается несколько метров. Она закрывается почти передо мной. Стучу по стеклу. Безрезультатно. Фыркнув мотором, автобус набирает скорость и уходит вверх по улице Левин.

— Марокканская тмутаракань, — чертыхаясь думаю о том, что ведь не в первый раз такое... Может быть в сотый... Сколько уже наблюдаю эту картину, а все не могу привыкнуть. Вот, например, семенит бабушка с кошелками, видимо, только что из магазина, или старик в роговых очках машет палкой — подожди, мол, служивый. Никогда не остановят, не подождут обласканные «Эгедом»* эфиопы и марокканцы — за версту они, что ли, чуют «русских». Но «своим» открывают двери в любом месте, в обход всех запретов и норм безопасности.

К десяти туман рассеивался. В это время красные с белым оленем грузовички доставляли первую почту, собранную из больших уличных ящиков. Чего только не было в мешках, которые мне приходилось вытряхивать и разбирать для машинной штемпелевки марок. Каждую пятницу, открывая мешки, я с волнением археолога делал неожиданные находки: цветные стеклянные шарики, женские прокладки, обертки от мороженого, использованные презервативы, шелуха, старые телефонные карточки, памперсы, ореховая скорлупа, сушеные тараканы, смятые жестянки от «Колы», засохшие питы и недоеденные фалафели*. А вот Севе повезло больше: однажды он выудил дохлую мышь.

·

* * *

Эх, Таня, Таня! Что за прелесть твои глаза! Когда ты смотрела нежно, с любовью, я словно отмывался от всей этой грязи. Но, Бог свидетель, когда ты задумала свой уход, когда ты начала лукавить, они утратили свою детскость, они стали чужими. Вначале ты старалась прятать свою тайну, и тебе это удавалось. А когда стало безразлично, в них обнажился взгляд хищного зверька, который чует слабого и раздумывает: съесть ли его сейчас или оставить на завтра? Ты оставила...

Откуда в тебе эти силы, Таня?

Почему о такой работе ты можешь говорить долго и с увлечением? Ты, преподаватель по классу фортепиано?.. Я ведь помню, как мучительно и настойчиво ты трудилась над собой, чтобы стать педагогом. А теперь ты совсем охладела к музыке, перестала слушать, как прежде, свои любимые вещи из Баха, Моцарта, Генделя. Где наступил этот перелом, мне кажется, я знаю. Но почему так быстро? Почему ты, славянка, так быстро отвернулась от родной культуры? Кто затмил твой разум? Кто опоил коварным восточным опием? Откуда такая ксеномания?

·

Знамя заката полыхало между двух гор, оно трепетало и таяло в холодной дымке быстрых сумерек.

Бормоча под нос то ли песню, то ли псалом, в хасидской шляпе, в засаленном пиджаке и мятых брюках навстречу мне шел Соломон. Остановился, выпучил глаза, снял шляпу, надел, вывернув ладонь вверх и вперед, почесал в бороде, и, наконец, выдохнув мне в лицо густой запах лука, хмеля и табака, произнес: «А-а, баэзрат ха-шем,* нашелся... Этот, как его... архангел... оп-па, опять забыл... Ну, в общем, Робинзон просил позвонить» .

Я недоуменно-испытующе посмотрел ему в глаза, отыскивая там признаки «хомо логиенс»*. — Ага... угм-м, — замялся Соломон, — вот, — и протянул мне измятый листок. Развернув его, я увидел написанный наискосок черной тушью номер телефона и две буквы: Р. Х.

·

* * *

Решение приехать сюда вызрело не сразу. Израиль открывался постепенно. Через журналы, книги, видеофильмы. Но еще долгое время он оставался в сознании загадочным знаком, библейским символом. Когда в девяностом начался подъем Большой алии, путь туда казался мне чуть ли не путешествием к копям царя Соломона. До реального пути в Бен-Гурион оставалось восемь лет.

Таня, Таня, ты, наверное, лучше знаешь, какими были они. Может быть, именно здесь надо искать причину расставания? Да, теперь я вижу те, первые, трещины, идущие «елочкой» по зеленому льду. Ты собиралась уйти именно тогда. Но тебя остановила мама. Моя мать. Кажется, она упрашивала тебя. Объяснила, что это будет удар, которого я уже не перенесу. А я, беспечный романтик, думал, что нашу жизнь спасли тогда малышка-дочь, мои успехи в журналистике, твоя учеба в университете, общее увлечение иудаикой.

Увольнение с работы, предотъездная лихорадка.

Кто сказал, что репатриация не сравнима с эмиграцией? Кто убежден, что абсорбция проходит безобидно и безболезненно? Пусть спустится со своих идейных и финансовых высот и пройдется по Флорентин в Тель-Авиве или заглянет в дома улицы Офер в Ашкелоне. Абсорбция — тяжелая болезнь, которая длится годами. Которая порой калечит и ломает, превращая человека в горизонталь.

·

Мама умирала медленно и мучительно. Две операции в «Адассе» уже не смогли остановить расползающийся метастазами рак.

Она родилась в год Голодомора. На ее долю выпала оккупация, тяжелейший для Украины 1947-ой, вредные цеха, трехсменная работа на фабриках, когда нужно было догнать и перегнать Америку, кукурузный эксперимент и брежневская рутина.

Мама едва цеплялась за жизнь, когда бюрократы с обеих сторон наконец-то оформили все требуемые для выезда документы. В Божьей воле было исполнить ее желание вновь увидеть всех детей и внуков. Две операции в «Адассе» подарили ей три года для этого.

Мама не роптала на здешнюю жизнь из-за незнания языка, непонятных законов и обычаев, жаркого климата. Пока была в силах, она сажала и поливала цветы, готовила и стирала, обшивала всех родных и знакомых, а из скромного пособия всегда выкраивала деньги, чтобы помочь нам или купить подарки внукам.

В Израиле хорошая медицина. Искусная медицина. Но искусственные отношения. В больницах чистота и порядок. Но здесь не с кем поговорить по душам. Инвалидов и престарелых здесь не бросают на улице. Но их немощь не вызывает милосердия. Им обеспечен уход и... уход.

Препараты не действовали. Даже наркотический пластырь уже не облегчал ее страданий. Мы забрали маму к себе. Последними ее словами были «хочу домой».

Таня, ты помнишь, как два толстых кипастых санитара в ярко-оранжевых жилетах бесцеремонно завернули ее в простыню и, спотыкаясь на узких поворотах лестницы, поспешно понесли вниз; и ее беспомощное тело касалось ступеней и цеплялось за опоры поручней. Я шел впереди, на пролет ниже, и обернулся только один раз, когда раздался глухой звук удара, и захотелось кричать, и кричать было поздно.

Таня, Таня, я бесконечно благодарен тебе за те дни и ночи, что ты провела у маминой постели. Ты помогала ей, ты облегчала ее муки. Я ... не мог. Ты думаешь, от малодушия? Как только я подходил к ней, ее взгляд приводил меня в отчаяние. Я чувствовал себя таким же больным, ничтожным, бессильным что-либо изменить. Да, и моя душа была уязвлена, отравлена, больна. Будто внезапная змея ужалила изнутри. Я потерял единство всех сил души. И хотел объяснить тебе свою подавленность. Но ты смотрела на меня сухими глазами.

·

* * *

До месяца нисан оставалось немного. По ночам туман липкой и зябкой моросью окутывал вершины гор. Но когда всходило солнце, их склоны озарялись розово-белым цветом миндаля и персиков. Кое-где уже зеленела молодая трава.

Было около пяти вечера. Мы с Тарасом возвращались из Гефсимании. Прикосновение к этому святому месту давало некое умиротворение моей душе после отупляющей работы и тяжелых мыслей. Мы шли ко Гробу Господню. Мы шли вверх, мимо Ворот Милосердия, давным-давно замурованных арабами. И над величественными каменными стенами Старого города нас встречала пугающе огромная, призрачно-белая луна. Хотя солнце только-только повернуло к закату.

Нельзя жить в Иерусалиме и не быть хоть немного религиозным. Тысячи лет его воздух насыщался молитвами и мольбами. Сама земля передает эти вибрации. А угроза неожиданного теракта даже самого заядлого атеиста превращает в богоискателя.

Но мой путь к Богу начинался не здесь. Лишь после тридцати прожитых лет я стал осознавать, что роль Творца неоспорима. Что Христос наш Спаситель. И чтобы противостоять силам зла, нужна не просто молитва. Не формальное соблюдение обрядов. Нужна огромная духовная сила. А это — вера, надежда и любовь. Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

·

Мы подошли к Мусорным воротам. К этому времени Тарас закончил свой пространный рассказ о новой работе: станки с ЧПУ, пресс-формы, зарплата, кормежка, начальство. К этому времени в нем проснулся кондовый советский критик, и он переключился на Мандельштама. И свел все к тому, что от его историко-филологических изысков проку мало. Что все эти «холодные переливы лир», все эти откровения возвышенного духа нужны лишь такой гнилой интеллигенции, как я. Которая или водку глушит, или парит в эмпиреях.

Я пытался возражать.

— Осип Мандельштам в лагере погиб, потому что первым распознал шизу «кремлевского горца». А если смотреть шире... Читать его стихи — особый труд. У них свой код, своя сокровенность. Их, как и Библию, нужно уметь расшифровывать и толковать. Не Мандельштам виноват — ты не желаешь очиститься от собственной пошлости. Не хочешь услышать в этих «переливах» веяние горних и Божие присутствие.

Потом я говорил что-то о деянии-недеянии, о ненасильственном соединении духа и материи, о поисках гармонии, о назначении интеллигенции. Но Тарас меня перебил.

— Послушай, Руслан, я себя к богеме не причисляю. Мой дед землю пахал...Отец шахты строил... А вы... Вечно вы мечетесь туда-сюда, от белых к красным, от коммунистов к сионистам, от атеистов к ортодоксам. Огораживаетесь от жизни разными формами искусства. Ищете какие-то мистические краски и звуки. Купаетесь в своем катарсисе. Страшно вы далеки от народа. Народу ведь что нужно? Дом построить, дерево вырастить...

— И сына на него посадить.

·

Петляя в крытой галерее арабского рынка меж зеленных и ювелирных лавок, между кофеен и курилен, мы вышли к Храму.

За маловыразительным фасадом — итог земного пути Спасителя. Здесь место памяти прародителя Адама. Здесь Голгофа. Здесь Камень Миропомазания. И место Воскресения. Поэтому в православной традиции это Храм Воскресения Христова. Здесь лучше «единствовать и безмолствовать». И вмещать, сколько может вместить твоя душа. Да и разве может молчаливое вечное Божественное красноречие соперничать с языком бренным, претендующим на сиюминутную мудрость?

«И неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа; там распяли Его... На том месте, где Он распят, был сад, и в саду гроб... Там положили Иисуса».*

Это святая святых для всех христиан. Почему же ключи от церкви со времен Саладина принадлежат мусульманской семье? Что это — путаница, намек, символ?

Если первое, то путаница в Израиле, скорее правило, чем исключение. Если второе, то мусульмане уже давно контролируют почти весь христианский мир. Если третье, то слияние трех потоков в единое русло неизбежно. С приходом Мессии.

Во всех приделах Храма шла служба. В установленной очередности проходили причты греков, армян, коптов, римо-католиков. Выходя из полутьмы притвора православной церкви, я задержался на мгновение на верхней ступени. Меня притянул свет неугасимых лампад, зажженных от Благодатного огня, и фигура ангела, венчающая часовню. Я опустил взгляд, и мне показалось, что среди людей, входящих в Кувуклию, я увидел Рафаила. Но ни через минуту, отведенную для покаяния и молитвы, ни через две он не вышел.

·

* * *

В полупустом «тринадцатом» было зябко и неуютно. Неприветливый водитель. Заеложенные сидения. Расписанные на пяти языках спинки. Запах детской мочи и кошек. После ночной смены, как всегда, ныло в пояснице, а кожа на руках горела от химической пропитки почтовых мешков. Пятнадцать минут — и я у подъезда серой «бенгурионовки».

Войдя в квартиру на восьмом этаже, я открыл балкон и оказался на уровне облаков. В чаше Эйн-Карема клубился туман, и белесые волны его обтекали стоящий на уступе дом. Казалось, дом плыл в нем, как неуправляемый корабль.

Через пять минут сон придавил меня шершавой тигриной лапой. И едва я устроился в нем поудобнее, затрещал телефон. Я решил не подниматься, но кто-то звонил долго и настойчиво. С тяжелой головой я все же встал, прошел в гостиную и поднял трубку.

— Руслан? Адрес... Номер мобильного телефона... Номер паспорта...Ты обязан сегодня явиться в полицейский участок. По заявлению господина Шефнера. На письменное извещение ты не отозвался. Поэтому, если не придешь сегодня к двенадцати, мы пришлем за тобой наряд.

Ошарашенный, с трудом соображая, я стал выискивать в памяти, кто он и откуда этот господин, фамилию которого я только что услышал впервые.

Да, Танюша, вот он, твой главный сюрприз. И вот он, твой избранник.

·

Когда в свои выходные ты стала возвращаться всё позже и позже, я не подозревал, нет, я не мог и не хотел подозревать тебя в измене. Обычно ты звонила и предупреждала о том, когда тебя привезут. Но в ту ночь...

Было около трех. Твой мобильный молчал. В очередной раз, выходя покурить, я решил пройтись по улице чуть дальше. И увидел за поворотом мышастую «Хонду». Что-то заставило меня остановиться. Я вдруг понял, что ты... там. И стоял, как облитый помоями. Вскоре ты вышла и засеменила к дому. Увидев меня, ты опустила глаза.

В запале я закричал, люто выругался и пригрозил, что, если еще раз увижу, разобью ему голову или сожгу машину.

В ответ ты сказала, что уходишь...

И ушла.

И продала меня с потрохами этому паучишке.

Теперь я знаю: он плел для тебя сети почти два года. Бахайские сады, Эйлат, Кинерет, рестораны, театры. Этот маршрут был у него уже давно накатан. Почти все симпатичные русские женщины, работавшие в той же больнице, что и ты, прошли через него. Но тебя это не смутило. Ты, как одурманенная, шла в расставленные сети. Ты единственная, кто, закрыв глаза на все, пошла у него на поводу.

Или у тебя был собственный план?

Несколько дней спустя я нашел черновик твоего письма. Ты написала его сначала по-русски, а на обороте были строки на иврите. Из него я понял: ты приползла к нему, как побитая дворняга. Ты очень постаралась, чтобы он увидел тебя такой. Ты себя обесценила. И я могу тебя только пожалеть.

·

В участке меня направили к полицменше, говорящей по-русски. Еще двадцать минут я ждал, пока она закончит пить обеденный кофе. Меня же мучила жажда. Жара и усталость настолько заполонили тело, что, казалось, будто по жилам движется не кровь, а горячий гудрон. Наконец дверь открыла стриженая бобриком, в неопрятной форме, грушевидная женщина. Она сверила на иврите все мои данные и с ужасным акцентом стала задавать вопросы по-русски.

— Вы угрожали жизни господина Шефнера. Что вы говорили ему?

— Конкретно с ним я никогда не общался. Но если увижу, скажу в лицо, что он вор и подлец.

— У вас есть для этого серьезные основания?

— Он украл у меня жену. Он соблазнил ее. В прямом и в переносном смысле.

Кривая усмешка скользнула по лицу полицменши.

— Ваша жена заявила, что добровольно ушла к нему. И что вы теперь хотите за это отомстить.

— Моя жена была здесь?

— Да. Как свидетель. Вот ее подпись под заявлением господина Шефнера. Итак, вы подтверждаете, что угрожали ему словесно? Вы можете отказаться от...

— Да, подтверждаю!

Недоуменный взгляд. Очередная кривая ухмылка.

— Тогда выслушайте и подпишите этот документ. Вы несете угрозу жизни господина Шефнера. Поэтому вы не должны приближаться к нему на расстояние ближе, чем двести метров, а также звонить на его телефонные номера. За нарушение будете наказаны: штраф до двух тысяч шекелей или заключение в тюрьму на три месяца. На усмотрение прокурора.

— А вас не удивляет, что моя жена, еще не успев развестись, подписывает «телегу» своего любовника?

— Я вас не понимаю.

— Что тут понимать. Вас не удивляет моральная сторона дела?

— Обратитесь к психоаналитику. Вы свободны.

Да, я свободен. В рамках военно-полицейского государства.

·

* * *

«У всех — праздник. Все отмечают Исход. А у меня — горе. Потому что это твой исход. Ты ушла в самый тяжелый период. Вместо того чтобы подать руку помощи.

Ты посчитала, что наша семья для тебя — рабство. А рабом на самом деле был я. Им и остался. Рабом странной, необъяснимой любви. Почему я так бешусь?.. Потому что я все еще с тобой. Потому что не могу, как ты, зачеркнуть, вырвать из сердца, растоптать и забыть 17 лет нашей жизни. Ведь в ней были не только проблемы, беды и огорчения. Было ведь и то, другое, что соединяло и держало нас вместе столько времени. Или ты хочешь сказать, что все эти годы были для тебя сплошной мукой? Тогда, или память тебе изменяет, или ты кривишь душой.

Да и жива ли она в тебе? Не может человек с живой душой так поступать с ближним. Это все одно, что взять да и выбросить в шторм раненого из лодки. А потом еще и веслом притапливать. Такой у тебя Исход? Такое спасение ты готовила себе так долго?

Я безумен? Возможно. Я несдержан? Да. Я впадал в пьяный раж?.. Но только ты могла меня удержать на грани.

Женщины... Что ж, были и у меня увлечения.

Но я возвращался к тебе, как к чистому роднику. Потому что был предан тебе душой и сердцем. Ты была мне дорога. Я верил в тебя, потому что любил. Потому что в твоих глазах было все, что скрадывала обыденная жизнь. В твоих глазах был божественный, очистительный свет.

Конечно, ты все чувствовала и знала. Тогда это и началось. Остальное — лишь следствие.

Прости меня за это, Танюша. Тогда я не мог понять, что даже самый маленький обман ведет душу — и свою и чужую — к катастрофе.

Да, ненависть — оборотная сторона любви. Но я никогда не испытывал к тебе ненависти. Такой, с которою ты живешь сейчас.

Теперь я понимаю: твой уход был тихим, без борьбы, заранее спланированным отступлением к лучшей жизни. Ты ли сама так решила или тебя соблазнили? Важно ли это теперь? Важно то, что ты меня бросила, предала. И сделала это по правилу типичному для израильской жизни: бей своих, чтобы чужие боялись! Ты — умница. Ты уже хорошо усвоила здешние манеры и повадки.

Такой правды ты в глубине души не хочешь признать. Стыдно. А правда не в том, что ты сначала меня разлюбила, а потом ушла. Правда в том, что ты стала сначала любовницей, а потом содержанкой состоятельного доброхота. Соблазнилась машиной, домом, отдыхом заграницей.

Скажешь, нельзя осуждать человека за стремление к красивой жизни? Нет, можно! Если он использует для этого подлый, нечестный способ. Если он обрекает другого на страдания, разрушает его душу, убивает любовь, веру и надежду.

Думаю, неслучайно ты оставила лезвия на видном месте. Наслушавшись моих криков о самоубийстве, решила проверить, смогу ли я.

Да, я доведен до отчаяния... И готов был уже пойти на это. Но вот задумался. И решил тебе написать. И спросить обо всем. Понимаешь ли ты, что сейчас происходит? Простит ли тебя дочь за это? Она ведь потом всю жизнь будет тебя ненавидеть. Еще подумал, как ты будешь потом смотреть в глаза всем моим друзьям и знакомым, что им скажешь. Ты ведь толком ничего не сумеешь объяснить про мою жизнь... Будешь молчать? Говорить дежурные фразы?.. Или прибегнешь к обману и вымыслу?..

Вся эта «картина» прошла передо мной в течение минуты. Картина неутешительная. И другая: засохшая лужа крови, зловонный труп. Вот почему я остановился. А возможно еще и время мое не пришло...

Зря я, наверное, все это тебе написал. Вряд ли тебя уже что-то взволнует. У тебя началась другая жизнь. И ты в ней играешь по новым правилам. Вперед, женщина! К новым горизонтам, к новым целям, к новым ценностям. Отбросить, подавить, вытравить все рефлексии, эмоции и чувства, которые тебе ужасно мешают. Принять обман, лизоблюдство, угодничество и витийство как необходимые условия этой жизни.

А лезвия я выбросил. Они покрылись ржавчиной, как твоя память.

Желаю удачи!

P.S. Не забывай, у нас с тобой осталась еще одна ниточка — наша дочь. Я хочу видеть ее. Очень прошу: позвони мне, и мы обсудим, как с нею быть«.

·

Перечитав, я сжег это письмо и набрал номер Робинзона.

·

* * *

На звонок Рафаил откликнулся сразу. Будто ждал его именно в эту минуту.

— Добрый день!

— Простите, но для меня совсем наоборот.

— А я все же желаю вам добра. Не смотря ни на что. И если нужна помощь...

— Нет, не знаю... Хотя...

— А если мы встретимся и поговорим по душам?

— Да?.. Спасибо... А где?

— Знаете, за Русским подворьем есть сквер. Оттуда хорошо виден Старый город. Или вам удобнее в Горненском?

— Да, мне сюда рукой подать.

— Тогда на лавочке у западных ворот. Через полчаса.

Горненский монастырь — украшение долины Эйн-Карем. Утопающий в зелени, с златоверхими куполами церквей и колоколен, он расположен почти посредине ее западного склона. Атмосфера намоленного места ощущается уже при приближении, а за его массивными стенами воздух и вовсе другой. Покой и тишина... Здесь пахнет родиной. Здесь отрадно сердцу. Здесь отступает суета и душу наполняет благость.

Но в этот раз я, как зомби, ничего не чувствовал и не замечал. И чуть было не прошел мимо указанного Рафаилом места.

Он появился через минуту. И так быстро оказался рядом, что я даже не успел уяснить, с какого конца аллеи он вышел.

— Еще раз добрый день вам, Руслан. Простите за опоздание. Одно малое дело задержало меня по дороге, — Рафаил засветился ясной и тихой улыбкой, но, приглядевшись, тут же изменился в лице. — Э-э, батенька, да вы видимо и вправду больны.

— Душа у меня болит... Я не вижу смысла в такой жизни!

— Ох-хо-хо, болезнь эта самая тяжкая. Трудноизлечимая. И, как у всякой болезни, у нее должна быть причина... Корень, так сказать, зла. Посаженный Князем Тьмы. Прости, Господи, в доме твоем грех поминать Нечистого.

— От меня ушла жена. Я обкраден и унижен. Все жизненные ориентиры — псу под хвост. У меня теперь — ни семьи, ни родины. Я не нужен ни ей, ни этой стране, по большому счету. Ей нужнее обман, лицемерие, фальшь... Израиль — Азия, здесь совсем ни к чему люди европейской культуры. Мы здесь зря растрачиваем себя. Мы нужны Израилю, как раку — фрак. Единицы, ну, ладно, сотни смогли реализовать себя. Свой интеллектуальный и духовный потенциал... Замечательная картина: узники Сиона стали узниками Кнессета. Знатоки истмата и диамата — знатоками Талмуда и Каббалы. А наиболее тонкие, деликатные натуры сломались, ушли из жизни. Остальные приспособились, мимикрировали. И живут, «под собою не чуя страны».

— Не торопитесь с выводами, Руслан. Я понимаю, как вам больно. Но через эту боль надо пройти. Бог взял вас в работу — радуйтесь! Это не наказание. Это Божье испытание. Достойно пройти по такому пути может не каждый. Но в конце его для оных уготовано очищение, Его прощение и любовь. Кстати, вы давно были здесь на исповеди?

— Кому исповедоваться — полуграмотному батюшке, от которого за версту разит чесноком и кагором? Разговаривал как-то с таким. Не вдохновляет. Он мне что-то про смешанные браки, про нечестивое сношение стал толковать, про рай на небесех. Ад и рай — здесь, на земле, рядом. В каждом из нас. Не доверяю фанатикам и начетчикам. Если Церковь Божия внутри нас, зачем мне такие посредники.

— Эх-хе-хе, долго ли еще гордыня ваша будет мешать вам, Руслан?.. Ну, раз вы такой эрудит, вспомните жизнь Сковороды. Вспомните слова мудрого старчика: «Трудное не нужно. Нужное не трудно. Что есть нужное? — Всегда и везде возможное». Пойдем дальше... Вам известно, что наши чувства, как и мнения, бывают двух видов? Одни мы носим на себе с рождения, как черепаха панцирь, другие перебегают к нам незаметно, как блохи, и тревожат и докучают, пока не насытятся и не отвалятся или не стряхнутся в процессе ходьбы или помывки.

Все это — блохи, Руслан, штукарство дьявола. Который потом скажет: «А это не я, ты сам согласился, у тебя был выбор». Как и все дьявольские штучки: правая рука или левая. Ни та, ни эта! Обе врут. Мы такой роскошный подарок получили от Бога — саму жизнь! Ни за что ни про что... Живи, наслаждайся, гимны слагай Богу, Природе, Вселенной. Подумаешь, не так нас полюбили, а мы кого любим? Подумаешь, сволочи кругом, а мы, что ли, лучше, если покопаться. Сквозь обиду мир всегда затуманивается. Вам надо выплакаться, выкричаться, опечалиться и... простить.

Единственная дорога — через Божественную любовь, через прощение всех. Всех! То, что отдирается с кровью — это только то, что мешает любить: обиды, самолюбие, гордыня, жадность, легкомыслие. Знаю одно: все, что раздражает или ранит в людях, есть в тебе самом. И эту муть не хочется вытаскивать на свет. Это там сидит и тобой управляет.

Но раз мне делают больно, значит, Бог рядом, значит, и я рядом с Ним, потому что с Креста Его еще не сняли. Значит, это перед Воскресением. Значит, Он обозначил точку, откуда начнется возрождение. Он хочет быть рядом. И точка встречи — боль. А ответный шаг — любовь.

Любовь терпелива, любовь добра. Любовь не завидует, не творит зла, не гордится, не знает грубости и корысти, не спешит гневаться, не замышляет дурного, не радуется неправде, но наслаждается истиной. Любовь все покрывает, всему верит, всегда надеется, любовь все переносит, никогда не прекращается, даже если все языки умолкнут и всё знание исчезнет.

·

* * *

Зимний солнечный день пролетел быстро, и к четырем небо стало тускнеть. Шум машин усилился, но я перекрыл его джазовыми композициями, льющимися из магнитофона. Это была кассета Винницкого, которую подарила мне Марианна. Мы познакомились полгода назад, на одном из фестивалей бардов, куда пригласили и меня прочесть несколько новых стихотворений. Они понравились, позже на один из них она даже написала песню с незатейливой, но приятной мелодией. А когда Марианна узнала, что я работаю и над прозой, тотчас попросила сделать что-нибудь для нее. Что-нибудь в духе «Чайки» Ричарда Баха. Я обещал. Правда, долго не мог взяться за перо — все было недосуг, все что-то мешало, а главное, видимо, сам был к этому не готов: не вызрел еще тот интимный посыл, что пробуждает «внутренний голос» и побуждает его диктовать первые строки. И только сейчас, припомнив обещание, я сел за стол и стал писать.

«Когда зашло наше солнце, почему-то именно я попросил у тебя прощение. У меня слишком развито «чувство вины»?.. В моих глазах — зола, в твоих — уголья. Здесь — боль, там — огорчение. А вокруг — горы, горы. Давящие своей серостью. И горький привкус тумана во рту.

Хотя, помнишь, поначалу нам было не так уж горько. Нам было удивительно хорошо. Сладостно-легко и приятно. И за одним столом среди друзей. И на закате на окраине Старого города. И у штормящего грозового моря. И в несущейся по шоссе машине. И в моей постели. Когда наши сердца перетекали друг в друга.

Тогда это состояние можно было бы смело назвать окрыленностью, полетом. И если бы это было правдой. А не скоротечным адюльтерным романом.

Ты, наверное, сама жаждала его. И искала испуганными и усталыми глазами того, кто захочет вернуть им янтарный, теплый свет. Ты уже ждала, предчувствовала случай, когда можно будет сбежать хоть ненадолго от той обыденной привычной жизни, которая стала иллюзией любви, семейного счастья и порядка. Которая почти уже затянула тебя, страстную и порывистую, нежную и восторженную, отзывчивую и добродетельную, в извечный водоворот повседневных обязанностей, интересов и дел.

И круги его еще широки, но ты с каждым годом все острее чувствуешь, как они сужаются и сужаются. А тебе уже не хватает дыхания и сил противостоять уплотняющемуся потоку времени. Плыть наперекор, наперерез, туда, где вчера еще игриво плясали яркие солнечные зайчики, а сегодня тихо колеблется и тускло посверкивает лунная дорожка.

Ты ухватилась за меня, как за спасительный канат. Ты выбралась на берег. Но берег оказался островом. Вначале твое воображение волновали и изрезанные ветрами скалы, и красный маяк, и печальные крики чаек. Но погода на острове была всегда переменчивой, здесь часто штормило. И ты пугалась того, что порой бывает трудно отличить сумерки от рассвета, а сирену маяка от трубы архангела. В редкие погожие дни ты улыбалась солнцу, прислушивалась к птицам, радовалась распустившимся цветам. В тебе вспыхивало неистовое желание, ты отдавалась мне с горячечной страстью.

Теперь ты хочешь, чтобы я это забыл?.. Нет, я помню, как ты, тихо охнув, будто теряя сознание, впервые прильнула к моей груди. В то утро на отроге горы у монастыря мы нашли эдельвейс. «Говорят, он приносит счастье», — заметил я. Ты взяла на ладонь его белую звезду и тут же уронила. Возможно, ты испугалась его непритязательной девственной красоты? Нет, скорее, ты попросту оступилась. Ты подняла цветок и вставила в нагрудный карман. А глаза твои, устремленные на меня, уже заливал жар желания.

Ты ушла от меня, Марианна, именно тогда, когда стала мне ближе всех. Ты оставила меня в тот момент, когда я больше всего нуждался в твоей любви. О, как мне были нужны твои глаза и губы, твои руки и голос, твои песни и сказки! Я был сам не свой. Отчаявшийся и одинокий. С душой, корчившейся от боли.

И ты испугалась. Испугалась жертвенности и искупления жертвы. Отказалась от выбора. Ты вернулась на свой, известный до мелочей, материк. И теперь медитируешь (о сахаджи-йога, САХАДЖИ-ЙОГА!), чтобы очистить чакры, пораженные мной. А где-то между страницами Энциклопедии мировой живописи стиснут эдельвейс. Хрупкий, сухой и прозрачный."

·

* * *

— Чертова кукла! Ведь и ты меня предала...

— Нет, — тут же взъерошилось второе «я», — ты несправедлив к женщине, она любила тебя. Пусть недолго. Но самозабвенно и страстно. И не тебе судить: зло это или добро, грехопадение или целомудрие.

Однако я смял исписанный лист и бросил на журнальный столик.

— Прогнивший романтизм на грани эпигонства, — сказал бы еще лет тридцать назад удивительный Евгений Евгеньич. Из-за ежедневной идеологической жвачки его суховатые лекции не стали событием на нашем филфаке, но в узком кругу литстудийцев, где-нибудь в сквере или в кафе, в доверительных беседах он открывался с другой, необычайно интересной стороны. Медленно попивая белое сухое вино, до которого был особо охоч, он тонко и проникновенно рассказывал о встречах с Ахматовой и Гудзенко, Пастернаком и Лихачевым.

Вспомнив, как хоронили его, одинокого и неприкаянного, как собирали у студентов и преподавателей необходимую для этого сумму, как осенним утром ехали на кладбище (все разместились в одном автобусе), как сами опускали гроб и засыпали могилу свежей землей пополам с глиной, я невольно вздохнул, взял сигарету, вышел на балкон и, чтобы отвлечься, стал поливать цветы. Но прихотливый ум не желал освобождаться от прежних мыслей и воспоминаний.

Да, а ведь он тоже был своего рода Робинзоном, Робинзоном внутренней эмиграции. Точнее, стал таким после того, как осмелился сказать несколько слов в защиту Синявского и Даниэля. Последовал вызов в ректорат, беседа с гэбистом, решающее заседание профкома и — прощай Ленинград. Молодая жена тут же бросила опального кандидата наук и ушла к непьющему заву бакалейным отделом крупного гастронома. С тех пор Евгения Евгеньевича принимали на работу только в провинциальные вузы, и он постепенно перекочевывал из одного в другой в силу того, что его взгляды на эстетику и литературу были не для всех удобоваримы и совсем немногим — нужны и понятны.

Однажды в студии он заявил: «И в литературе, и в жизни прослеживается закономерность, которую древние римляне определили как лэкс тальонис — „закон воздаяния“. Значение и понимание его, на мой взгляд, выходит за рамки толкования, данного в словаре латинских изречений под редакцией профессора Барсова. А именно: „Примитивная форма правосудия, при которой наказание равно ущербу“. Проще говоря, око за око, зуб за зуб. Нет, дорогие мои, такая прямолинейность не может нас удовлетворить, ибо не объясняет многих явлений в искусстве, как и многих событий в жизни. „Закон воздаяния“ зачастую проявляет себя опосредованно-мистически, и наказание может миновать того, кто содеял нечто богопротивное, но однажды обрушиться на потомков. Или, скажем, на продукт вашего творчества».

·

* * *

В этот день Иерусалим потрясли два страшных взрыва. О терактах я услышал только ближе к вечеру. И тут же стал звонить дочери. Я знал, что она берет уроки рисования и часто бывает на улице Яфо. Именно в том месте, где был взорван автобус. Но, как назло, ее сотовый молчал. Сердце было не на месте. В горле першило — я курил одну сигарету за другой, названивая ее друзьям и подругам. Но никто из них не мог сказать ничего определенного.

Танин номер тоже был закрыт.

Еще полчаса я метался по комнатам, отгоняя дурные мысли. Но от бессилия пробить эту глухую стену и узнать хоть что-то, воспаленное воображение подбрасывало самые ужасные картины.

Я выпил рюмку водки и решился на крайние действия. Ничего не оставалось, как позвонить этому типу.

— Господин Шефнер, шалом!

— Кто это? — отозвалась трубка голосом ржавой жести.

— Это Руслан. Я хотел бы узнать...

— Ты не смеешь мне звонить. Тебе запрещено.

— Да, но я хотел бы узнать, где...

— Нет. Это невозможно. Ничего не хочу слышать.

— Дай мне поговорить с Таней. Я задам только один вопрос.

— Нет, невозможно. Ты нарушаешь запрет. Я вызову к тебе полицию.

— Вызывай, кого хочешь, животное.

— Ты пойдешь в тюрьму, сын проститутки.

— Хорошо, но сначала вышибу тебе мозги, гиена.

— Я для тебя — Господь Бог, фраер. И если захочу, ты сегодня же будешь просить у меня прощение. Или пойдешь в тюрьму... — Тут прозвучало арабское ругательство, что-то на манер «х... свинячий».

— Азазель...

Это последнее, что я успел сказать, прежде чем он положил трубку.

·

Я уже знал, что полиция явится за мной минут через десять-пятнадцать. И, чтобы занять себя чем-то, сел дописывать начатое утром письмо.

«Танюшка, цветочек мой аленький, прости, что снова тревожу твой покой.

Помнишь ли ты наши встречи до свадьбы? Прогулки под майским дождем? Мокрую сирень? Горячий кофе в нашем кафе и Серегины песни?

Помнишь, как-то летом я приехал к тебе через весь город на спортивном велосипеде? Мы заперлись в комнате, и я целовал твои глаза, твои руки, а потом — всю, всю, всю...

Помнишь, когда ты рожала, был сильный снегопад, а я по трубам и уступам влез на второй этаж и висел на стене у окна родильного зала, пока не окоченели пальцы.

Танюшка, мне очень хочется, чтобы все же рухнула та стена, которую ты возвела между нами. И ради кого? Ради чего? Ради собственной независимости? Но ведь я никогда и ни в чем тебя не ограничивал. Ради собственной безопасности? Не с той стороны ты опасность ищешь...

Я действительно хочу, чтобы мы остались друзьями. И поддерживали добрые отношения. Это нужно нашей дочери. И звоню я всякий раз, в надежде просто услышать тебя, услышать твой голос. Неужели ты разучилась относиться к людям с добром и пониманием? Почему ты мне отказываешь в этом? Ты ведь была другой!

Сейчас твоей волей, твоей душой, твоим разумом завладела Тьма. Тобой руководят, тобой играют, тобой пользуются, как куклой. И ты таким положением довольна. Ибо хочешь быть в зависимости от «доброго дяди».

Ладно, если я не прав, если у тебя все благополучно, если ты чувствуешь себя на верху блаженства, почему бы тебе не сказать об этом, не поделиться такой радостью? Если ты счастлива, мне тоже будет отрадно. Я поверю в то, что ты сделала правильный выбор. И буду спокоен за твое будущее.

Если вы чистые, честные, добропорядочные люди, если вы не чувствуете передо мной никакой вины, почему бы нам не встретиться и не поговорить? Ты же знаешь, я — человек с открытой душой. Откройте и вы свои. Почему же вы не хотите со мной общаться? Что вам мешает?

Я и вправду хотел исправить свои ошибки, и готов был изменить свое отношение к вам. Но вы мне не дали ни малейшего шанса. Наоборот... Зачем мне угрожать полицией? Ты знаешь, я ведь этого не боюсь. Зачем упрекать в том, что я не помогаю дочери деньгами? Это несправедливо, это же неправда!

Всех тех бед, болей и унижений, которые я испытал, уже хватило бы, чтобы сломать окончательно. И твой уход был самым сильным ударом. Но я пытаюсь еще бороться за жизнь — такую, какой я ее понимаю, а не за ту, какую мне навязывают со стороны. И если я сопротивляюсь, борюсь, то не только за свою, но и за твою душу.

Можно ли ударить небо, порезать воду, обидеть камень? Чувства обиды, недовольства, измены, обмана, предательства немедленно уходят и исчезают, когда человек освобождает, очищает душу. Её невозможно обмануть, предать, унизить.

Подумай над этим. Всего доброго.

P.S. Я хочу простить тебя. А потому освобождаю свою душу«.

·

Опорожнив еще рюмку, я вышел на балкон и закурил. Снизу тянуло могильной сыростью, туман сгущался. Входную дверь я оставил открытой. Сначала послышалось тяжелое топанье башмаков. Потом в проеме двери я увидел, как по лестнице змеится и втягивается в прихожую группа вооруженных до зубов полицейских в черных бронежилетах.

Я прижался к перилам, по спине пробежал холодный озноб. Идти в тюрьму мне не хотелось. Внутренний маятник качнулся. Еще секунда и...

·

Вдруг среди темных и однообразных фигур появился Рафаил в своем белом одеянии. Господи, я совсем позабыл, что приглашал его на чай.

Быстро определив старшего по званию, он тут же обратился к нему.

— Этот человек болен! Его нельзя трогать.

— А вы кто такой?

— Я его лечащий врач, — показывая некие бумаги и глядя прямо в глаза офицеру, спокойно ответил Рафаил. — И намерен забрать его. В больницу. Видите ли... — Он взял полицейского под локоть, отвел в угол комнаты и что-то доверительно стал рассказывать.

·

Иерусалим — Бат-Ям.

2006 г.

·

СНОСКИ И ПРИМЕЧАНИЯ

·

Фугу — рыба. В Японии считается самым изысканным деликатесом. Вырабатывает специфический яд тетродоксин, который блокирует передачу нервных импульсов путем запирания клеток для ионов натрия.

Шук — рынок, базар.

Ам исраэль хай — народ Израиля жив!

Шалом, ахи! — Здравствуй, брат мой!

Шавуа тов! — Доброй недели!

Ма ата омер? Ло хеванти. — Что ты говоришь? Не понял.

Зэ ло хашув. Стам — Это не важно. Просто так.

«Эгед» — автобусный кооператив на паевой основе.

Фалафель — круглая пустотелая лепешка.

Баэзрат ха-шем — слава Богу!

Евангелие от Иоанна, гл.19.

Комментировать

Створення сайту - kozubenko.net | За підтримки promova.net та tepfasad.com

₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪