Печь

Печь

«Дети, спящие на печи», Альберт Анкер, 1895

Роман Любарский: Вырос я на окраине, которую в былые времена можно было бы назвать рабочей слободкой. На самом деле называлась она «Большая Балка». И народ здесь жил разношерстный — от пролетариев и военных до бандитов и воров.

На одном её краю было старое Петропавловское кладбище, на другом — новое — Дальневосточное. Посреди Балки поросшая дерезой, камышом и ряской, ныряя в буераки и петляя среди гранитных глыб, весело текла мимо старых хат и могучих тополей речушка Бианка. Никто уже не знает, кто впервые дал ей такое необычное имя, которое в переводе с итальянского означает «Светлая».

Хата наша была крайней в глухом переулке, что начинался на улице Колодезной и заканчивался у Петропавловского кладбища. И того, и другого давно уже нет на карте, но я и поныне помню этот адрес — Подольский переулок, 12. По весне он утопал в зелени, зимой — в снегах. А зимы в те времена были настоящие: со стойкими колючими морозами, ветрами и обильными снегопадами. Однажды наш дом, что стоял на спуске, замело по самые окна.

Да и то немудрено. Дом, сложенный дедом Николаем из «лампача», был небольшим и невысоким, отец легко доставал рукой до потолка. Когда мама вышла за него, дед отделил молодым полхаты — комнату и кухню, к которой позднее пристроили веранду. В ней в любое время года стоял холодный сумрак.

Когда я чуть подрос, стал понимать, что центром этого микромира являлась печь. По своей конструкции она была, видимо, самой простой. Чуть больше метра в длину и шириной около полуметра. В детстве многие вещи, явления, люди кажутся необыкновенными, порой волшебными, сказочными. Вот и наша печь мне казалась чудом. К лету её белили и заботливо покрывали, будто усталую натруженную старушку, полосатым домотканым рядном. Но зимой…

Зимой наша печь работала неустанно. Для этого летом и осенью мы с дедом пилили и кололи дрова, заполняя ими небольшую пристройку к сараю. Помню еще пронзительный, ни с чем несравнимый, запах угля. Правда, его не всегда бывало в достатке. Когда же удавалось закупить хотя бы с полтонны, носить его в сарай доводилось и мне, несмотря на возраст. С тех пор запали в память народные обозначения таких сортов «черного золота», каких, возможно, и нет уж в помине, — «брикет», «орешек», «семечка». Носить приходилось старыми дырявыми ведрами. И зимой сквозь них просыпалась угольная пыль, оставляя на снежном полотне стежки-дорожки, что, сливаясь и переплетаясь, превращались в причудливый узор.

Чтобы печь горела хорошо, а тяга была ровной и постоянной, регулировать этот процесс приходилось с помощью заслонок, конфорок и поддувала. Лучше всех такой «механикой» владел дед Николай. Мне лишь иногда поступала команда сверху: «Открой поддувало!». Однажды из него выскочил ярко-красный уголек и перепрыгнул через набитую здесь железную пластину. Я как завороженный смотрел на него. На то, как там, внутри, переливаясь оттенками красного, пульсирует и затухает жар. Хорошо, что пол в этом месте был не деревянный, а саманный.

Да, сидеть у печи и слушать концерт из Колонного зала Дома Союзов или радиопьесу из черной «тарелки» было едва ли не единственной отрадой в долгие зимние вечера. Особенно, когда отключалось освещение и за окном завывала вьюга. Раскаляясь, печь излучала не только тепло, но и свет. Пробиваясь сквозь чугунные кольца, его зарницы и блики играли на стенах и потолке. В то время в нашем городе о телевизорах еще только мечтали. Даже фильмоскоп считался редкостью. А у меня уже был свой «волшебный фонарь». Вокруг меня возникали образы то «невиданных зверей» и птиц, то рожицы гномов, то профиль Бабы-Яги, то битвы витязей. Всё это дарила мне печь.

Мама работала в три смены. Поэтому я часто оставался на попечении деда. Он приходил поутру и растапливал печь. Сначала аккуратно выбирал золу. Сортировал её на три доли: непрогоревший уголь снова шел в дело, крупной золой — «жужалкой» — посыпались дорожки, а пылью — «порохом» — грядки в огороде. Потом дед колол небольшим топориком лучины, закладывал немного сухой соломы, дрова и смотрел, как поведет себя огонь. Если печь дымила, он то выдвигал, то задвигал заслонки, то снимал, то снова ставил на место кольца-конфорки, ловко орудуя кочергой. При этом дед Николай все время разговаривал. Однако до сих пор остается загадкой с кем: со мной или с печью?

Дрова, припорошенные снежком, поначалу шипели, затем потрескивали, а когда огонь набирал силу и печь уже гудела от хорошей тяги, дед засыпал уголь — сразу мелкий, через время — крупнее. Прежде, чем закрыть конфорки, он аккуратно сметал в огонь куском уже почерневшего брезента просыпавшийся на плиту уголь. Процедура растопки завершалась водружением огромного свекольного цвета чайника, дед садился у окна и закуривал самокрутку с каким-то пахучим ядреным табаком. Затем брал щипцы с облупившимся кое-где никелированным покрытием и колол белый до синевы, кусковой сахар. Отбирал самые мелкие кусочки, выкладывал на ломоть черного хлеба и говорил: «Вот, Ромашка, твоё пирожное». К этому времени чайник с колодезной водой натужно пыхтел, из его гнутого носика стойкой длинной струей шел пар.

Уже после пенсии, в свои последние годы, дед Николай работал истопником в кочегарке, что отапливала несколько домов на Башкирской улице, где отец получил квартиру в пятиэтажной «хрущевке». Школьником я часто забегал к нему, приносил поесть или просто отсидеться после раздрая с дворовой пацанвой. Среди огромных печей, труб и манометров дед чувствовал себя спокойно и уверенно, хотя по профессии был простым слесарем. Иногда он позволял мне забрасывать в топки отборный антрацит. Я старательно махал лопатой, пока дед не останавливал: «Досыть!». Мы снова садились пить чай, и он разрезал пополам свой бутерброд с маслом и посыпал его сверху сахаром-песком.

Дед умер по весне, когда я учился в девятом классе. Спустя год хату продали, через десять — снесли. Но не о доме я больше всего жалею, а том, что так и не успел у спросить у деда, сам ли он выложил нашу печь.

Сад

В раннем детстве я считал, что он был здесь всегда. Что он неотъемлемая часть того прекрасного и уютного мира, который тогда окружал меня. Что он вечно будет дарить свои сладкие плоды, тень и прохладу.

Конечно же, наш сад появился благодаря деду. Когда он высадил здесь первые деревья, мне не ведомо. Полагаю, в том же году, когда закончил строительство дома. Сад рос прямо перед ним, на три-четыре метра ниже, поскольку дом стоял на косогоре.

Ранней весной оттуда, из низинки, шел пар, и когда все зацветало, сад источал тонкий, кружащий голову, аромат первой клейкой зелени. А через несколько недель распускались по очереди абрикосы и сливы, яблони и груши. Это было преддверием майских праздников. И когда уже вовсю бушевала сирень (её разнообразные кусты росли не только на краю сада, а по всей округе), хотелось взлететь и парить среди голубых мотыльков, желтых бабочек и ярко-зеленых жуков.

Как удивительно радостно и легко было просыпаться ранним июльским утром! Выйдешь во двор, а сад уже пронизан солнечными лучами и манит тебя таинственными переменами, зазывает шепотом листвы, овевает запахами трав и цветов. Мигом спускаешься по неровным ступенькам, сворачиваешь на росистую еще тропку — в тени земля жгет холодом босые ступни, а на открытых местах уже дарит тепло. Слева — грядка с клубникой, справа — кусты красной и черной смородины. Потом — вперемешку — яблони, вишни, сливы… Вот прямо из-под ног выскользнула маленькая изумрудная ящерица. А вон прошуршал в лопухах озабоченный ёжик. Я мог галопом проскакать через весь сад и огород, туда и обратно. А мог подолгу наблюдать, как внутри смородинового куста смешно раскачивается, а потом начинает латать свою хитроумную сеть невзрачный серенький паучок. Или как в кронах яблонь, под игрой ветра и светотени, золотится белый налив.

Лазать по деревьям я научился довольно быстро. Бесстрашно взбираясь на любую верхушку, например, шелковицы, мог полчаса висеть там, поедая самые спелые и крупные ягоды. Родители ругали за это, но тут на защиту вставал дед Николай: «Кому суждено сгореть, в воде не утонет».

Кажется, не было такого года, когда фруктовые деревья в его саду не плодоносили. Этим особенно славились вишни, обычная и крупная — «шпанка». И в урожайную пору дед смело отправлял меня туда, куда уже не дотягивалась сбитая им деревянная лестница. Тогда мне на шею надевали легкую клеенчатую сумку или давали в руку небольшое жестяное ведерко, которое можно было повесить на сук или зацепить за ветку с помощью небольшого алюминиевого крючка. После двух-трех деревьев я становился похож на индейца — то тут, то там на мне красовались красно-черно-коричневые пятна и полосы. Особенно это огорчало мать, ей приходилось потом долго отстирывать хозяйственным мылом мои трусы и майку.

Часто урожай вишен был таким обильным, что справиться с ним не могла даже вся семья. Из них варили компот и варенье, закрывали в банках в собственном соку, готовили настойку и делали вино. И даже отправляли с проводником поезда в Москву, чему несказанно радовались столичные родственники. Они привыкли к этому благодеянию настолько, что обижались, когда в неурожайные годы получали в подарок одно, а не два-три ведра отборных ягод.

Как я потом понял, дед Николай был мичуринцем-самоучкой. В его мастерской, при входе слева у окна, было несколько книжных полок. Он смастерил их сам. На них среди разных книг и пособий особенно выделялась одна. Во-первых, крупным форматом. Во-вторых, что больше всего привлекало мою детскую любознательность, в ней было полным-полно ярких цветных иллюстраций, на которых в натуральную величину изображались практически все фруктовые плоды. Дед частенько заглядывал в неё, очевидно, чтобы свериться с какими-то своими мыслями и соображениями. Осенью он выносил из мастерской небольшую пилу, садовые ножницы и ведро с неизвестным мне составом сине-зеленого оттенка, который готовил тут же. Он медленно ходил по саду и присматривался к деревьям, высоко задрав голову. Срезая ветки в одному ему известном порядке, дед при этом хмурился. Очевидно, хорошо понимал, какую боль причиняет дереву. А по весне, надев очки и усмехаясь в усы, дед Николай колдовал над прошлогодними срезами. Он пытался привить грушу к яблоне и наоборот. А уж если говорить о внутривидовом скрещивании, тут он достиг явных успехов.

Особой его гордостью была яблоня-китайка. Мне не позволялось не то что трясти, даже подходить к ней. Это дерево было самым раскидистым, с толстым стволом и гладкой корой. А плоды его — самыми крупными, они едва помещались на дедовой ладони. Дед снимал яблоки с помощью длинного шеста, на конце его висел одетый на широкое железное кольцо старый капроновый чулок. Там же из шеста выглядывало хорошо заточенное узкое и плоское жало. Дед аккуратно подводил нож под короткий хвостик, на котором держался плод, и резким движением срезал его. Яблоки плавно скользили внутрь импровизированного сачка. За один заход дед Николай снимал их два-три, не больше. На вкус они были очень сладкими, с плотной сердцевиной и необычайно ароматными. Некоторые могли достигать до 700 граммов веса. Бывало, дед не успевал снимать созревшие плоды. Тогда яблоки сами падали на землю с таким шелестом и уханьем, что все в доме слышали этот звук. Когда же из них готовили варенье, то гости наперебой хвалили его и замечали, что эти яблоки напоминают айву.

Ещё одной привязанностью деда Николая, но чуть позже, стало разведение винограда. А было это так. Однажды кто-то из зажиточных соседей похвастал перед дедом тем, как хорошо у него принялся и «дамский пальчик», и «шасла», и «кардинал». Выслушав удачливого виноградаря, мой дед той же осенью закупил несколько черенков благородной лозы. Через несколько лет у него поднялся уже свой — пусть небольшой, но «крепкий» — виноградник.

С этих пор деда всегда интересовало, какой будет зима. Если она ожидалась лютой, он бережно пеленал морозоустойчивые сорта плотной материей, остальные подрезал и тщательно засыпал землей. А примерно в середине апреля осторожно откапывал их небольшой саперной лопатой, укреплял покосившиеся столбцы, подтягивал проволоку и подвязывал к ней оживающую лозу. Когда она давала густую поросль, дед снова брал садовые ножницы и срезал лишние виноградные листья. К осени здесь красовались тяжелые налитые гроздья. Одни светились изнутри, как топаз, другие отсвечивали темно-зелёным жемчугом, третьи — иссиня-черными карбункулами.

Мне было восемь, когда мы переехали в большой панельный дом на улице Башкирской. Дед Николай квартировал некоторое время у нас, а потом вернулся на Балку в старую хату, где и доживал свои дни. Ни дома, ни сада, ни Подольского переулка уже давно нет. Но слева у входа в каждый из четырех подъездов облупившейся «хрущевки» по-прежнему тянется вверх и оплетает почти все пять этажей виноградная лоза, посаженная моим дедом.

Велосипед

Этот велосипед прослужил долго. И проделал длинный, необычный путь. Через расстоянья и через годы. Я его помню с тех пор, как меня стали водить в детский сад. А до этого он жил другой жизнью. Может быть, даже и не одной.

— Надежная веломашина, — так уважительно говорил о нем дед Николай.

И вправду, когда стал постарше и освоил вождение этой «машины», я понял её преимущества. Во-первых, этот велосипед был более устойчивым за счет ширины обода и увеличенной тяжелой трапецевидной рамы. Поэтому, в отличие от «Украины» и «Урожая», он был чуть выше и длиннее. Во-вторых, он имел огромный багажник, куда при необходимости можно было приторочить рундук с инструментами или мешок зерна. Или сиденье со спинкой и подушечкой, чтобы возить на нем внука. Что и делалось, ибо дед частенько забирал меня из садика. В-третьих, велосипед имел диковинный руль. Он удивлял не только своей формой — необычной изогнутостью и размахом — он был съемный. Нет, нет, его не надо было раскручивать гаечным ключом на 12 и на 14. Он легко снимался и возвращался на место при помощи хитроумного замка. Просто нужно было знать как. А этим секретом владел только дед.

Когда ростом я был не выше седла, то научился ездить особым способом — «под раму». Им пользовалась тогда вся балковская ребятня. Это сразу повышало авторитет тех, кто еще вчера катался на двух— или даже трехколёсном «велике». Позже я с улыбкой наблюдал, как старательно крутит педали какой-нибудь восьмилетний шкет и тянется подбородком вверх, чтобы смотреть выше руля.

А когда я уже совсем доставал ногами педали, сидя в седле, действительно почувствовал себя всадником. И обзор здесь был другой, и равновесие нужно было держать иначе. Однако трудно давалась мне эта наука. Чтобы управлять такой тяжелой машиной, нужно приложить немало сил. Да и знания кое-какие нужны. А их ещё не хватало. Дед лишь со стороны наблюдал, как я падаю, набивая шишки и синяки. Только после кровавых ссадин и ран давал совет, как лучше держать руль, как и когда поворачивать и зачем нужно переключать скорости. Вот, чуть не забыл, эта модель отличалась еще и двухскоростной передачей. Одна — для ровной дороги, вторая — для подъёма в гору.

Подниматься на велосипеде из переулка вверх по Колодезной — дело нелегкое. Не каждому по зубам. Точнее, по ногам. Крутой длинный подъем и неровная, с острыми выступами, брусчатка, ямы, кочки и рвы на обочинах утомят даже крепкого ездока. Дед Николай преодолевал этот путь до середины, потом вел своего коня «в поводу» до Коммунистического проспекта, иногда — наоборот. Но с годами ему становилось все труднее справляться с этой задачей.

То ли дело спускаться вниз, в балку. Дед всегда любил проехаться с ветерком. А перед переулком, притормозив ручным тормозом, преодолеть самый низкий бордюр и свернуть в тенистую прохладу, ведущую к дому. В дни зарплат и каких-то непонятных мне тогда праздников этот маневр не всегда проходил удачно. В такие дни из садика меня забирал кто-то другой. Но однажды не срослось. То ли все подзабыли, что у деда получка, то ли он в этот день, по его выражению, «подкалымил», в общем, случился и смех и грех.

Помню, мы поднялись вверх по Володарского до продуктового магазина на углу Коммунистического проспекта. Дед, слегка пошатываясь, снял меня с багажника, потом отстегнул руль, чтобы велосипед не стал добычей какого-нибудь «лобуряки», и положил его в холщовую сумку. В продмаге он, как обачно, купил кирпичик хлеба за 16 копеек и сто граммов ирисок «Кис-кис» для меня.

Уличное движение тогда было не таким насыщенным и активным, как сейчас. По проспекту изредка проедет то грузовик, то «Победа», то мотоцикл, или у магазина развернется автобус девятнадцатого маршрута. А уж на Колодезной запах бензина вообще был редкостью, здесь в основном пахло навозом. Это обстоятельство, видимо, и уберегало деда от серьезных травм. Только не в этот день.

Трясясь на выбоинах мы быстро спускались вниз, вот уже виден поворот в переулок, дед Николай начинает притормаживать и тут… То ли он слишком резко нажал передний ручной тормоз, то ли сманеврировал прямо в высокий бордюр — велосипед сделал «козла», заднее колесо поднялось в воздух, я вылетел из багажника и врезался носом в землю. Дед поранился тоже. Но первым делом достал из кармана мятый, пропахший табаком, платок и сказал, чтобы я не ревел, а зажал им свой нос. Вот такими — ободранными, в крови и ссадинах — мы появились дома. Наградив деда всеми полагающимися в этом случае эпитетами, меня повели отмывать и лечить. А дед Николай пошел к себе в слесарню — после удара переднее колесо повело «восьмеркой» и его нужно было отрихтовать.

Как-то, будучи уже школьником, я спросил у деда, откуда у него этот диковинный «аппарат». Он нехотя ответил, что выменял его у партизан на хлеб и муку. Не знаю, правда ли это или всего лишь придуманная дедом легенда, но велосипед действительно был немецкий. Очевидно, на его раме когда-то красовалось фирменное клеймо. Но дед периодически красил её черной масляной краской, чтобы ушлые люди не задавали лишних вопросов. Только одну деталь не смог или не захотел замаскировать дед — заднюю втулку. Она всегда серебрилась никелем. Дед втайне гордился ею и никогда не разбирал. Потому что подшипники в ней ни разу не посыпались. Они были из крупповской стали. И если велосипед перевернуть и поставить «на попа», на втулке можно было прочесть «Dinamo» и рядом, чуть помельче, «Leipzig».

Кто был его хозяином изначально — загадка. Возможно, такой же рабочий, мастеровой человек, как и мой дед. Или на нем ездил какой-нибудь мелкий торговец-лоточник. Или клерк. Или его создали специально для нужд немецкой армии, которая в 30-е годы ХХ века уже набирала свою милитаристскую мощь. Теперь это никому не интересно, кроме меня. Покопался бы в Интернете, может быть и определился с его маркой. Да жаль, ни одной фотографии деда с велосипедом не сохранилось. Одно лишь могу сказать доподлинно: этот «чужеземец» прослужил нам не меньше тридцати лет.

Тенька 

Его оставили, пожалуй, из-за окраса. Всё многочисленное потомство Мурки отличалось от него. Вокруг резко похудевшей мамаши копошилось и пищало пятнистое черно-белое семейство. Только наш герой был дымчатый, да еще и полосатый. Потому, наверное, и получил кличку Тенька. Когда Мурка бросила его кормить, он и вправду, как тень ходил за мной, вымяучивая блюдце молока.

Кот быстро подрос, и у него обнаружился сильный охотничий инстинкт. Но поначалу он «сработал» не в ту сторону — Тенька стал давить маленьких цыплят. За что был не однократно бит веником. Хотя больше всего почему-то боялся метлы. Если порой он мог спокойно улечься возле веника и дрыхнуть всласть на солнцепеке, то метлу всегда обходил стороной.

Кроме бабы Шуры, Теньку еще не взлюбил Рекс. Дед говорил: «Цэй овчар — нимэцьких кровей и дразнить его не трэба, может укусить». Да, с этим громадным псом шутки были плохи. Рекс контролировал большую часть двора и мог передвигаться на цепи вдоль длинной и толстой проволоки, вбитой в землю прикрученными к ней острыми штырями. Эту конструкцию вместе с собакой можно было преместить куда угодно — в огород или вдоль садовой ограды. Тенька понимал, чем ему грозит встреча с Рексом, он всегда опрометью пересекал двор и прятался под крышу сарая.

Но однажды, охотясь на дикого голубя, кот то ли замешкался, то ли посчитал, что пока пёс выскочит из будки, он успеет завершить манёвр. Беда в том, что Рекс в этот момент прятался не внутри, а за будкой. И явно выслеживал Теньку.

Длины цепи как раз хватило, чтобы в два прыжка перерезать путь полосатому охотнику. Рекс уже обнажил клыки, но в последний момент почему-то передумал лязгнуть ими. Он всего лишь поддел бегущего кота, и тот, кувыркнувшись в воздухе, просто улетел со двора. Падение Теньки смягчил пологий откос, до ближайших шипов тёрна оставалось несколько сантиметров. Но Тенька родился под счастливой звездой. И потом, верно говорят, коты — прекрасные эквилибристы и умеют пружинисто приземляться прямо на лапы.

Я единственный, кто жалел этого шкодника. Кормили, поили периодически все, но ласкать — не ласкали. После стычки с Рексом кот с перепугу целые сутки не появлялся возле своего блюдца. Может, он подумал, что «эти злые люди» специально натравили на него собаку?

Нашел я его на следующий день в дальнем углу огорода, под раскидистым лопухом. Тенька мирно спал, подставив живот мягким закатным лучам солнца. Я разбудил его и кот, мурлыкнув в ответ, поднял хвост и затрусил за мной. Получив припрятанное на кухне кольцо «Любительской», он снова повторил своё «муррму» и потёрся о ногу.

Ещё через день Тенька принес мне полуживую мышь. Принёс и положил прямо на пороге. А чтобы я не сомневался, что с нею можно еще и поиграть, похлопал её лапой, слегка выпустив коготки. Мышка пискнула и задергалась. Тут из хаты вышла мама и приказала мне выбросить подальше «эту гадость». Тенька в мгновение ока куда-то спрятался. Я взял мышь за хвост и выбросил в сад. Через минуту Тенька снова появился передо мной, держа в зубах ту же мышку. Выражение его глаз и мордашки будто бы говорило: «Эй, паренек, не разбрасывайся подарками. Бери, это же от меня!».

Однажды, много лет спустя, я читал на студенческом вечере есенинское «Ты меня не любишь, не жалеешь…». Дойдя до третьей, особенно мной любимой, строфы, я произвольно бросил взгляд в окно. Там на широком каменном выступе сидел серый полосатый кот. И тут из моих уст ненароком вырывается «Знаю я — они прошли, как Теньки». Конечно, я тут же спохватился, исправился, но струдом подавив смех, расплылся в улыбке. Никто не понял почему. Некоторые осуждающе качали головами. Ведь это совсем не вписывалось в драматический накал страстного любовного монолога.

Пава и Валя

Наш разум выделывает порой необъяснимые штуки. «Необъяснимые» звучит парадоксально. По отношению к разуму. Недаром говорят, что душа — от Бога, а разум — от дьявола. Счастлив тот, кто сумеет соединить их живой нитью, привести в гармонию. Ну, а как живут те, чей разум затемнен, те, кого неверно называют душевнобольными?

Паша и Валя всегда ходили парой.

Паша, в порыжелой ушанке, ватнике, военных галифе и тяжелых кирзаках, шел впереди, как правило, глядя в землю, словно искал одному ему известную тропку, а Валя, спрятав замурзанное печеное личико в платок, семенила чуть в стороне и всегда на три шага сзади.

Я помню их с самого детства. Их лица будто бы не старели. Их одежда и ритм походки почти не менялись. Долгие годы они жили в ветхой, покосившейся халупе, которую все в округе почему-то называли «землянкой». Наверное потому, что она находилась в небольшой котловине, и даже сверху, с Колодезной, была почти не видна среди зарослей дикой акации, бузины и сирени. И когда они выходили оттуда на свет Божий, медленно поднимаясь вверх по острой брусчатке старой окраинной улицы, балковская шпана с гиканьем и свистом окружала их, осыпая насмешками и ругательствами, а самые отъявленные «герои» стреляли из рогаток.

«Пава Головатый и Валя Триклята» — была самой безобидной из их «шуток». Как сквозь строй, с каменным лицом проходил между ними Паша, ни разу не повернув головы. И только Валя, которую донимали больше, сухим надломленным голосом скрипела: «Поганци. Поганци». А когда ей совсем становилось невмоготу, с мольбой стонала: «П-а-авлик!». И тогда Паша, развернувшись всем корпусом и по-прежнему глядя в одну точку, говорил: «Ось як визьму каменюку и дам в лоба». Но если даже и бросал камень, то всегда мимо.

Паша подрабатывал на рытье могил или на рубке дров. А Валя чаще всего сидела дома, реже — собирала бутылки или помогала заносить уголь в сараи зажиточных хозяев. Видимо, когда он болел.

Думаю, что палку с острым гвоздем или заточенной проволокой для сбора окурков первым придумал Паша. Во всяком случае, это орудие бомжей конца 80-х я видел у него задолго до перестройки. Он пользовался им редко. Очевидно, лишь при крайней нужде. А когда у Паши водилась копейка, он курил «Казбек» и пил пиво. Но никогда я не видел его нетрезвым.

Первой умерла Валя. Как рассказывают, Паша закапывал ее сам. Тогда он, наверное, впервые с горя напился. А ровно через три дня и его не стало.

Теперь они шагают в ногу.

Комментировать

Створення сайту - kozubenko.net | За підтримки promova.net та tepfasad.com

₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪