Поэма
Саше Бугмию, однокласснику
Вступление
…И дни из прошлого летят —
то вереницей птиц в рассветной дымке,
то чередой огней в окне вагонном,
то листьями опавшими кружат
в потоках ветра.
Из прошлого летят
под именем «Былое»
в Сегодня, что уже равно Вчера.
И я от них как будто отдаляюсь,
Но расстоянье не меняется — constanta,
Вот руку протяну — и лягут на ладонь.
Но время… время так неуловимо,
Его прозрачных нитей не ухватишь
И не совьешь в тугую сеть.
Иллюзия — остановить мгновенье.
Пересказать, нарисовать, запечатлеть,
желание оставить слепок, сколок —
художественный дар, не боле;
создать и жизнь вдохнуть, и передать векам —
попытка гордая стать вровень с Богом…
Трудись,
несчастный и великий человек,
цепляйся
за паутину Вечности,
жизнь — трудное занятие. Почет
тому, кто победил (победы, правда, редки).
Приблизиться к Бессмертью —
вот награда.
Утешить этой мыслью ум и душу
и я был склонен.
Ну, а ты, Сашок?..
I
Я из тех, кто быстро прятал
палец раненый за спину,
боли собственной стыдясь,
кто в кустах сиреней старых
плакал горькими слезами
от обид и оскорблений
злой драчливой пацанвы,
кто ломал неоднократно
лыжи на крутых изгибах,
не страшась отвесных склонов
и падений с высоты;
кто весной десятки щепок
и корабликов бумажных
по ручьям и талым водам
направлял в заветный путь.
Из положенных мне дедов
жив был только лишь один.
Между водкой и работой
он, мичуринец-любитель,
скрещивал, растил, лелеял
все, к чему душой прирос.
Он учил меня слесарить,
плотничать, пилить дрова.
Только я сбегал тихонько
в заповедные чащобы,
чтобы побродить-полазать
там, где старое кладбище
так уютно расставляло
память, время и пространство
по своим местам.
Или вот еще отрада:
рядом, благо дело, сад!
Выйдешь утром и - в малинник
босиком, земля пружинит,
ящерки шныряют, ёжик
заблудился в огороде,
на крыжовнике мохнатом
капли радужной росы.
Вот ступил неосторожно
и клубнику раздавил.
А в кустах за лопухами –
прель, прохлада и малина,
просто райский уголок.
Ну, а если набегали
тучи,
ветер колыхал
деревья,
я любил после дождя
походить по синим лужам,
где — из глины, чернозема —
грязь, как тёплый пластилин.
Разноцветные стекляшки
(собирал я их повсюду)
в круглой жестяной коробке
мне сокровищем казались,
и сквозь них, бывало, часто
я смотрел навстречу солнцу,
ждал от мира волшебства.
II
Когда мой дух ещё невоплощенный
над этим странным городом витал,
здесь был бульвар,
и дерево на нём росло, ветвилось.
В его тени, я думаю
(нет, это так и было),
мой дед от пристального солнца укрывался,
а к вечеру, когда жара спадала,
здесь собирались записные франты,
и шли к реке катать на лодках дам,
или шампанским угощать
под звуки скрипок
в шикарном варьете «Модерн».
А Рувен, дед мой,
возвращался по Сенной
из мастерской сапожной Бени Глика.
Там, в тесном и сыром полуподвале,
так пряно пахло кожей, краской, клеем,
в углу стоял верстак, горела лампа,
а с полок, будто ноги Буратин,
торчали заготовки и колодки.
И шел мой дед,
неся Сидур в котомке,
кулек «подушечек» и Базельскую речь,
и думал: не податься ль в Палестину
с ребятами из «Ховевей Цион»,
и ждать ли скоро нового погрома,
и что на все на это скажет ребе
ремесленникам в Красной синагоге.
А на углу, где резко и тревожно
вдруг прозвенел трамвай на Нижне-Пермской,
он вспомнил о красавице Эстер
и сам себе сказал:
«Но если я уеду,
кто сможет уберечь от всех напастей
давно осиротевшее дитя?»
А город разрастался и шумел.
Окрестный люд на ярмарки стекался,
в Общественном собрании поэзы
читал король поэтов Северянин,
на каланче стоял дозорный гордо,
завод Эльворти трубами дымил,
и ветры разносили копоть
на вычурно-парадные фасады
купеческих особняков.
Пожары, наводнения и люди
не раз меняли облик города,
но некто
из благородного сословия оставил
о нем такую запись:
«Маленький Париж».
Мой дед тогда
по молодости лет
об этом не подозревал, бедняга.
Когда же рухнула империя,
и все
грехи
сошлись в единый смерч,
и город захлебнулся в жуткой мути
зеленых, белых, красных волн,
не медом и корицей пахло здесь,
а смертью.
И Рувен
тут, не мудрствуя лукаво,
забрал Эстер и спрятался… в деревне,
где сапоги тачал селянам
и справным вскорости прослыл чеботарем,
чем уберег себя и близких от напастей.
А за год до голодомора
вернулся он с семьею в город,
вступил в артель,
которую возглавил тот же Беня,
а нынче — член КПБУ
Вениамин Семеныч Глик.
С Эстер они снимали угол поначалу.
Когда же стало шириться семейство,
купили домик-мазанку на Пермских
и зажили под маршевые песни.
Эстер рожала мальчиков-погодков,
но голод и болезни в это время
косили многих:
двоих из четырех прибрал Господь.
Был город переименован дважды.
А дерево росло, ветвилось…
На бульваре
снесли «Модерн» и лавку букиниста
и памятник Миронычу воздвигли
и площадь нарекли
суровым псевдонимом
убитого вождя большевиков.
А для кремлевского вождя,
«отца народов»
взошла заря пленительного счастья.
Звалась она «Зарею коммунизма».
Сжигая миллионы жизней,
в упор светила новым миллионам.
И пролетарии всех стран соединялись.
Но так и не смогли соединиться.
Пылила степь,
сливаясь с горизонтом.
Июнь сулил хороший урожай.
В поля, в сады
врывался жаркий ветер.
Левкои, розы, метеола,
табак душистый и гвоздики
по вечерам кружили головы влюбленным.
Все ждали проливных дождей.
Но разразился роковой июнь
грозой свинцовой.
И рокот «юнкерсов» и «мессершмиттов»
обрушился на безмятежный город.
А в августе,
когда в последний эшелон
мой дед грузил семью
и скромные пожитки,
еще не знал он,
что через десять дней
его, тщедушного, почти слепого,
признают «годным к строевой»
и тут же в бой отправят безоружным —
в «котел Кавказский»
повелел усатый повар
подбросить пушечного мяса.
В конце войны
из Наркомата обороны
Эстер прислали извещенье:
мол, рядовой такой-то
в бою под станцией Кулички
навеки «без вести пропал».
III
Помнишь, каменною солью
посыпали утром город,
и оранжевое солнце
в тусклых тучах оживало,
и рабочие устало
шли по первому гудку.
Там, где круто выгибалась
старой улицы брусчатка,
раскатали снег мальчишки
и скользили, кувыркаясь,
прямо под ноги прохожим,
а с окраин доносилось
бойкое «ку-ка-ре-ку!».
Помнишь, добрый мой приятель,
однокашник мой веселый,
как каток мы заливали,
а потом коньки точили
у Семёна-инвалида
в будке с вывеской ЖЕЛЕЗО-
СКОБЯНЫЕ ТО…?
Помнишь, как Савельич (Лысый),
завуч и географ строгий,
бил линейкой по рукам,
ну, а мы ему — в отместку —
кнопки клеили на стул?..
Шишки быстро проходили,
синяков мы не считали,
звали Свету Ваша Светлость,
и оранжевое солнце
грело спины в классе нам.
Мы горнить не научились,
галстуки теряли часто,
но зато читали много
о природе и войне;
целовались неумело,
но влюблялись беззаветно
(даже в юных практиканток)
и стихи потом писали
о мучительных страстях.
Где ты, где, шутник-задира,
книгочей, спортсмен, ударник?
Где твой мокик-мотоцикл?
Говорят, что ты пилотом
первым стал, давно летаешь
в Лондон, Дрезден и Париж,
есть квартира и машина
и любимая семья…
Дай-то Бог (ты ближе к Богу),
чтобы ты дружил с Судьбою,
с Роком, с Провиденьем, с Долей,
только дольше и надежней,
чем дружили мы с тобой.
И когда меж облаками
ты, связав координаты,
разворачиваешь лайнер,
объявляя «Курс — домой!»,
пусть оранжевое солнце
дарит ясную погоду,
не слепит, а душу греет.
В добрый час!
Бывай, Сашок…
IV
То колокольный звон тревожит слух,
то муэдзин кричит — зовет к намазу,
то шествуют седобородые евреи
с гурьбой детей галдящих к синагоге…
Таков из века в век, из года в год,
день ото дня почти не изменяем,
порядок жизни в городе, где я
сейчас пишу, что может означать:
живу.
Двунадесять языков были здесь.
И в поисках потерянного рая
прошли двунадесять народов.
Камни
стенали, корчились от боли,
от ужаса и от огня,
когда в остервенении и злобе
здесь веру насаждать и защищать
стремились их полки, когорты, алы.
И солнце бурой кровью изливалось…
И ангелы устало покидали
Святую землю,
опалив крыла…
Такие вот стояли времена,
такие ветры дули сквозь столетья,
что каждый камень раскалился добела,
что белыми песками занесло
оазисы, селенья, города.
Но Вседержитель
не дал угаснуть жизни. Родники
вдруг оживали среди мертвых скал,
в колодцы возвращалась
солоновато-горькая вода пустыни,
ростки всходили, колос трепетал,
священная лоза вилась навстречу солнцу.
Так я вернулся в этот Вечный город.
Я для него ещё почти мираж.
Но есть надежда, что песчинкой стану
и основаньем послужу для камня
краеугольного
во храме жизни.
05.05.1998 — 17.01.2000 — 28.02.2006.
Кировоград — Иерусалим — Бат-Ям