Маргарита Черненко. Стихи

Маргарита Черненко. Стихи

Черненко Маргарита Марковна родилась в Киеве. Окончила Киевский государственный университет имени Тараса Шевченко. Защитила диссертацию «Поэзия Арсения Тарковского: диалог культур и времен» в 1992 г.

Кандидат филологических наук, доцент Киевского государственного университета кино, театра и телевидения им. И.К. Карпенко-Карого.

Автор поэтических сборников: «Ветка надежды». Киев, Ренессанс,1994, «Скажи — люблю». Киев, FLAMINGER, 2003, «По светлой линии крыла». Киев, «КИЙ», 2008.

Печатается как поэт и литературовед в журналах «Ренессанс», «Академия», «Знамя». Избранные стихи опубликованы в антологии «Украина. Русская поэзия. ХХ век», Киев, «Юг», 2008.

Маргарита Черненко

Стихи

Оглавление:

***

Пока философ вечными вопросами
Холодный разум будоражит свой.
А девочка с распущенными косами
Идет к ручью за чистою водой.

Пока он мучится, пока пытается
Найти ответ на «быть или не быть?»
А девочка с кувшином возвращается
И молча вам протягивает пить.

к оглавлению

***

Из непрочитанных стихов такое выпало начало,
Такие выпали листы из голубого забытья,
И выпал снег из тишины. И только пленная звучала
Твоя стоокая печаль, печаль, печаль твоя.

Прадавней памяти стекло задымлено. И слез не хватит
Оплакать город беглецов и погорельцев стан.
И снова колесницы мчат, и кольца огненные катят,
Стозвонной мукой жгут уста, безмолвные уста.

Такие выпали слова из непропетого сиротства.
Но праотеческая длань по букве книгу воскресит.
Кувшин, протянутый Ревеккой, знает глубину колодца, —
Так сердце, ведавшее сто снегов, горит, горит.

к оглавлению

***

В кофейне летний полдень,
Но прохладно.
Здесь книги вперемешку с коньяком.
Ты наливаешь нам тайком из фляжки.
Официантка пальчиком грозит:
С собой нельзя!
Ну, спрячем ненадолго.
У нас еще и кофе благонравный,
И впереди прогулка, и зефир.
Нам так легко,
Что прошлые Любови (твои, мои)
Присели на свободную скамейку
И тоже пьют нельзя-с-собой коньяк.
Всех mecum porto, никого не спрятать.
В уютном маленьком кафе
Так много света,
В календаре еще
Так много лета,
Что время кажется большим
Хрустальным шаром,
Не
Выплеснуться
Никому.

к оглавлению

Пенелопа

Какие долгие настали времена.
Как будто время может быть не долгим,
Когда пространство выставило стражу,
Что Посейдон у берега Итаки.
Ни подкупом, ни подвигом не взять.

Плыви, плыви,
Листай страницы ада,
С иероглифом на пол-Земли:
РАЗЛУКА.
Нет весел пересечь границу света.
Застыла ночь.

Я не умею ждать. Я не умею
Гадать по звездам, птицам, сновиденьям
(волшебницыну делу разучилась).
Не могу
Найти на их изменчивых изгибах
Хоть слабый отблеск
Твоего лица.

Не вижу. Ожиданье –
Что слепота.
Гомер ослеп,
Пока намыкался, бродяга хитроумный.

А Пенелопа — нет.

Сидит себе и вяжет.
И точит зренье
Новой глубины,
Открытое морям и ржавым веслам.

Такую нитку крепкую держала,
Что двадцать лет за ней
Плелась вся Одиссея.
Такое долгое дыханье взяла
Навстречу времени,

Что боги и чужие песни смолкли,
Другие берега погасли,
Доспехи
Упали на пороге,
Как ночь перед рассветом.

к оглавлению

Ева — Адаму

Ты, созданный дыханием Отца,
Любовью первой, утренней, весенней.
Что смотришь на меня в недоуменье?
Не узнаешь лица?

Оно, слегка подернутое сном,
Глядит в тебя с удвоенной тревогой:
Ты сразу, сразу видел Бога,
А я потом.

Обоих удержать в расширенных зрачках,
Обоих ждать, и жаждать, и молиться.
Склонятся ль надо мной такие Лица
В других садах?

к оглавлению

Накануне Пасхи

Неверный вечер с прерванною связью.
Во всей Европе выключили свет.
Все провода созвездий замолчали:
Христос во гробе.
Воскресенье — завтра.
Но как еще до завтра далеко.
Антенны чувств погасли,
Слепым щенком в пустое блюдце тычусь.
Где мой Господь?
Христос — во гробе.
На страстной
И, правда, легче с мертвыми общаться,
Они уже такое «завтра» знают,
Они уже такое солнце видят.

А нам, дай Бог, свечи не загасить.

к оглавлению

Папе

Он входит в Берлин.
Героический эпос
Начнется, прервется и снова начнет ворошить
Свои золотые страницы.

Мальчик в смешной лейтенантской одежке,
Стройный, как девушка, –
Папа,  мой папа.
Ему двадцать три.
Абсолютное время.
Он входит в Берлин,
Но не помнит Берлина.
Он помнит роскошную виллу,
В которой
Картины эпохи голландцев.

(Мой папа
Художником стал бы,
Когда б не война.
Эпоха голландцев
Не выпала рифмой
На папину долю, —
Задела, изранила душу, ушла,
Оставив на сердце засохшие краски.
Он их  растворил лишь слезой акварели:
Цветы, и  деревья, и небо, и море).

Секунда  — на живопись.

Шаг за порог:
Он видит:
Навстречу идет человек
С автоматом,
заросший, угрюмый.
Дуло в упор.
Ну, все, — промелькнуло.
Мой папа
Нащупал курок
И шагнул умирать.

Но что-то знакомым
Ему показалось в повадках врага.
Еще полсекунды,
И он понимает,
Что это роскошное зеркало.
Зеркало смотрит в глаза.
А папа не помнит,
Какими глаза у него оказались,
Пока он дошел до Берлина.

Он входит в Берлин.

Я вхожу в зазеркалье,
И папу ищу за незримой границей.

И вижу цветы, и деревья, и море.
Слезой акварельной глаза промываю,
Ему и себе, и не понимаю,
Где чьи. Но они продолжают
Светиться.

Бывают же счастливые девчонки!
Приятная- приятная!
Ни  позы, ни жеманства, —
Безмятежность.
Улыбается открыто
И счастье льется  из нее,
Как мед янтарный.
Мне сразу захотелось подойти
И защитить ее.
Но от чего? от счастья?

Мы жили по соседству,
На работу
довольно часто ездили вдвоем.
И после лекций Ира повторяла:
«Устала улыбаться».
А у нее хорошая улыбка,
Счастливая улыбка:
Свет и легкость.

Ей было двадцать три.
А мне на десять больше.
За мной  уже стояли
Такие смерти,
Что после каждой,
Немея перед Богом
Училась жить и вновь рождаться,
Перекраивать все карты
Материков, оставшихся внутри,
И  призывать колумбов,  птолемеев,
джордано бруно, –
Переписывать созвездья,
Воссоздавать вселенную,
И света ждать.

Но глядя на подружку,
Я открывала свой забытый берег,
Свое блаженство, слизанное морем,
Глазам давала волю видеть счастье.

Мы чем-то были с ней похожи внешне:
сложеньем, ростом,  иногда
нас принимали даже за сестер.
Когда  мы надевали
классические сьюты,
(по Иркиным глубоким убежденьям,
Классическое — очень сексуально,
куда там джинсам!), нам
сигналили машины,
для подтвержденья истинности слов.
А может, мы смеялись слишком громко.
А может, вместе мы казались рифмой.
Поневоле
я у нее училась мягким жестам,
перенимала внутреннюю легкость
и примеряла женственность, как шкуру
диковинного зверя.

Через год
Родился у нее мальчишка.

Когда я наклонилась посмотреть
На крошечное это загляденье,
Он показался мне таким прозрачным,
Таким небесным,
Будто бы в коляске
Лежало облачко,
Я даже не смогла запомнить,
Какой он,
— перышко, пушинка, росчерк,
китайский иероглиф,
одуванчик.

Он прожил два года.
И улетел к себе на небеса.

Я думала, она сойдет с ума.

Такое горе
Не в силах даже речь разумная принять.
Нет слова — емкости для слез
и состраданья.
Для сироты нашлось
И для вдовы.
Для матери, дитя утратившей,
Нет слова в языке —
Лишь Мать Скорбящая,
И этот титул
Не отменяется за давностию лет.

И я влачу его двадцатый год.
И плачу. И утешенья
Прошу для всех, кто хоронил детей,
У Той, Чьи слезы дольше века,
Кто несет
Любовь горчайшую
Божественного Сына,
И знает
Всю силу воскрешающей любви,
Любви безмерной.

В этой глубине
Другое счастье и другие лица
Рождаются.
И новая душа восходит, как звезда
На самом краешке пустыни.

Пустыня позади.
По новым городам
Слегка поодаль
Мы идем с моей подругой,
Рифмуя судьбы и диковинные платья
Эпохи Возрождения Любви.

к оглавлению

Осень в Чернигове

Улыбкой неразгаданно прозрачной,
Летящей над землей, как облака и птицы,
Опять влечет нас осень,
Опуская
На влажные костры тугих дорог.

И темный пруд, мелькнувший сквозь деревья,
Как в колокол, ударит по глазам.

Себя узнать внезапно, внезеркально
И встретить в древнем веке
Пылающего города, где жил
Светловолосый прадед мой.

Дыхание его
Еще парит под сводами собора.

Ладонь свою вложить
В глубокий след его руки,
Творящей певучий храм,
Что музыкой взнесенных куполов
Немые души окрылял свободой.

И осень возвращает нам свободу
От нас самих, сиротствующих летом
В пылу непоправимого веселья.

Лишь в миг прощанья мы обнажены,
Как ветка, потерявшая листву.
Она уже не просит ничего.
Но, Боже мой! Уж лучше бы просила.

Как беззащитны мы перед любовью.

А осень смотрит детскими глазами,
И времени как будто не бывало.
Мой прадед строит храм.
Мы снова любим.
Деревья в листьях.
И душа тепла.

А осень дышит ровно и спокойно,
И к куполу, как к маминой груди,
Она губами нежно припадает.
И вечности густое молоко
По светлому лицу ее течет.

к оглавлению

Прага 

Я с детства обожала пражский торт.
Еще когда-то мама бывала там с моим отцом.
А больше никаких воспоминаний.
Одни предчувствия, и те — немного сбоку.

Однажды в октябре
мой муж принес домой газету
и сказал: «Смотри, Михайловский».
— «Собор?» — мелькнуло в голове.
В то время шло второе
строительство собора.
Сердце ликовало.
Этот храм
своим отсутствием
мне отравил все детство. На его
могиле, могиле Златоверхого собора
был корт.
А маме нравилось, когда играют в теннис:
«Пускай ребенок учится манерам —
все аристократы
играют в теннис».
(Но маме не в пример,  мой
аристократизм не получился).
А  тренер равнодушный
не разделял глубоких убеждений мамы:
забыл меня, как только увидал,
вручил ракетку и поставил к стенке.
Не так буквально, сзади не стреляли,
а я сама вколачивала в доски
упругий мячик. Скучно.
Мне с собой
еще не очень было интересно.

Но Бог уже следил за всем
С  рассыпанных мозаик
И сбитых фресок.
Бог  — великий режиссер,
и ставил мне судьбу заранее:
сначала  — порадуйся себе, а после
научишься другого понимать.

Дом бабушки был рядом,
в переулке
с хорошей памятью:
о взорванном соборе переулок
хранил их общее большое имя —
Михайловский.

«Собор?» — спросила я у мужа,
Когда он протянул газету. — «Нет.
Там переулок твой. Смотри, твой дом».
А я читаю: «Пражская весна. Год шестьдесят восьмой».
И фотография с моим когда-то домом.
С ним обошлись позднее, как с собором.

Новым господам
места такие нравятся: и центр, и тихо,
хотя на Прагу больше не похоже.

Снимали сверху, с лестницы.
Такой же снимок,
начала века (прошлого)
есть на обложке книги, посвященной
Булгакову и Киеву тех лет,
Когда Николка прятал пистолет
В проеме между двух домов…
Но это дальше.

И еще когда-то
мой друг-москвич
сказал, что в Киеве он любит переулок,
который  «идет-идет, а после —
обрыв, и снова переулок».
«Там лестница», —  сказала я.
— Да, точно. Ты знаешь это место?
— Я там жила.

Как жаль, что мы не встретились, когда
ты был готов принять мой город.
Хотя, кто может знать,
что встреча, что не встреча?
Тем более что ты
любил мой переулок,
а  значит, и меня. Иначе
зачем тебе там было хорошо?
Пока  влюблен,
в какие только знаки не поверишь.

Но лестница, и, правда,
Была особенной.
Шекспировской  — не меньше.
С гранитными ступенями,
что стены Эльсинора.

Там, помню, все коленки содраны до крови,
когда сбегаешь вниз поймать
свой детский парашютик, –
тогда я не успела, не поймала.

Но снимок удержал меня, и детство, и весну.
И в Киеве, и в Праге,
Сейчас, издалека,
вкус этих городов мне кажется таким похожим:
свежим, сладким.
Под окнами стоит машина «Волга»,
немного под углом,
я узнаю ее по жесту, — точно, наша, –
там переулок падает немного,
и мама, чтоб машина не катилась,
всегда ее так ставила.
Так, значит, мама дома.
И бабушка уже накрыла стол.
И там все живы.
Фотограф сверху снимает переулок.
Тридцать лет прошло,
Чтобы прибавилось весны и Праги.
Ну, здравствуй, мама. Здравствуй, бабушка.

«Какое
число сегодня, ты не помнишь?», –
спросила я у мужа. — «Третье
октября». В груди похолодело.
Сегодня
день смерти бабушки.

Вниманье к датам — жест небытия
навстречу нам, попытка удержать
в ладонях памяти немыслимое время,
перевести его в рифмованные строчки,
вздрогнуть:
в начале октября — о бабушке, в начале
ноября — о маме,
в начале сентября — о дочке.

Какая поэтесса смерть, какая
Изысканность в ритмичности сложений,
Какая музыка печальная звучит.
Я вижу
Прозрачную, всю в листьях, партитуру,
И наши лица проступают в нотах,
Все наши лица на одном листе.

Под сводами святого Николая,
Микулаша по-чешски, в центре Праги,
Взлетают «Реквиема» крылья золотые,
И сердце по латыни плачет вслед
Всем тем, кто это сердце не покинул.

И легконогий Моцарт где-то рядом
Насвистывает песню Дон-Жуана.

А друг Володя, скульптор, упоенный
Барочной пластикой и музыкой трагичной,
Взволнованный величием пространства неземного,
Сказал: «Как классно мы повеселились!»

Да, «Реквиема» тайное веселье,
Нерастворимый жемчуг наслажденья
Легко нести по пражским тротуарам.

Потом я видела, как чешка молодая
шла в магазин ликующей походкой,
размахивая весело корзинкой.
Что там? Я сунула свой нос,
а там не что, а кто — совсем  манюня,
недели две младенчику в корзинке.
Вот это чистый Моцарт.
Здравствуй, здравствуй, Прага.

Какой спокойный, протяжный взгляд
фотограф развернул над лестницей старинной,
одним щелчком разбередил пространство,
продлил моим любимым бытие,
одушевил их тайные движенья
озвучил голоса.

Мы с мужем
смотрим сверху вниз на город,
(он пишет крыши).
И не поймем,
какой же это город,
какое время падает дождем
на холст промокший, башни, чей пейзаж
под кистью оживет, чьи лица
на нем когда-нибудь проявятся  потом.

к оглавлению

Прямая связь

Я ехала в метро.
И не домой,
А по делам случайным,
Которых тысячи за день перевернуть
Совсем не хочется, а вроде нужно,
Кому, не ясно, но зачем-то нужно.
Я это слово не люблю, да и оно
Взаимностью давно не отвечает.
Как и метро.

Уже заходят люди.
Вдруг я слышу
Внутренний свой голос:
«Подняться во Владимирский собор
Немедленно».
И еле успеваю выйти.

Я жду звонка.
А мой мобильник
Под землей не слышит.
Поэтому мне хорошо на солнце.

Сейчас свечу поставлю в храме,
А оттуда
Рукой подать до почты.
Я так давно не слышала твой голос.
Мне без тебя так долго,
Как без лета.

И я хочу согреть тебя молитвой,
Пускай не очень складной,
Но сердечной.
Мне кажется, ты здесь меня услышишь.

Осторожно
Целую лик Спасителя
И подношу к огню свечу,
Вздыхаю:
«Господи, спаси и сохрани
Любимого, меня и нас в любви…»

Как слышу Моцарта знакомые три такта.

О Боже, Боже, телефон!
Мобильник — в храме.
Чистый постмодерн.
Как неудобно,
Господи, прости!
Скорее выключить!

Но вижу номер твой
И выбегаю со свечой на солнце…

А я еще на почту собиралась.

к оглавлению

Разрезанное яблоко

Разрезанное яблоко.
Сочатся
Две половинки зрелого плода,
Зеркальные,
Наполненные светом
И музыкой осеннего тепла.

Из левой, как со старых фотографий,
Глядят печальные глаза
Забытых любимых лиц.
Из правой — беззаботно-детские улыбки
Еще не ясных, но уже желанных,
Тех, кто, быть может,
Может быть, придет

И только плачущая линия разреза
Создаст иллюзию, что эти лица
Между собою вовсе не похожи.
Разрез уже предполагает цельность.

По кончику ножа иду, как по дороге,
За мной и впереди
Смыкаются осенние пейзажи.
И яблоко срастается по ране.
И лица вновь становятся Лицом.
Круг  замыкается.

к оглавлению

***

Расскажи мне про дождь.
Здесь жара.
Только море
Говорит о бессмертной воде и любви.
Вечно горькой и вечно прекрасной.
Захлебнусь, утону
И, глубинную муку изведав,
Поплыву в неизбежность.
Мне парус глаза захлестнет,
Я опять потеряю зрачком
Направление света.
Но глухие удары воды
О лопатки утраченных крыльев
Мне напомнят
О давней судьбе,
О древнем разломе земли,
О немыслимых звездах погасших,
О дыхании Бога,
О новой вселенной,
Толчками пронзающей сердце.

к оглавлению

***

Я дам тебе благое имя Анна,
Дитя мое.
В нем вдох и выдох неба.
Движенье колокола
Вниз и вверх.
Звон, не имеющий конца,
Конец, впадающий в начало, –
АннА.

к оглавлению

Иерусалиму

В городе, светящемся изнутри,
Я с Тобой не встретила ни одной зари.

Не целовала его раскаленные камни,
Стены его золотые не обливала слезами.

Город, открытый обветренным тысячелетьям,
Выставит стражу ночную, а на рассвете

Скажется призраком, или засыплет песком
Знаки дорожные, и ни верхом, ни пешком

Не добрести. Даже если поднимут ворота.

Но почему я за каждым его поворотом

Вижу  Тебя? Почему мне здесь каждая горка знакома?
Помню, как помнят шагами ступеньки родимого дома.

Вижу, как пальцами видит слепой,
Каждую букву его, каждый след огневой.

Может, и Ты мое тихое сердце услышишь
Там, где рассвет опускает страницы
на плоские крыши.

к оглавлению

Комментировать

Створення сайту - kozubenko.net | За підтримки promova.net та tepfasad.com

₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪₪